Ему со студенческой скамьи запомнился рассказ одного из старейших следователей Прокуратуры Союза ССР на встрече со студентами. Следователь рассказал об одном из своих дел, связанных тоже с самоубийством. Человек стрелял из пистолета в висок. Выстрелил, а пуля, ударившись о кость, не пробила ее, а рикошетом обошла вокруг черепа, прошила кожу, как иголкой. Патрон оказался с подмокшим порохом, удар пули был слабым. Бельгийский браунинг, из которого стрелял комендант, из трофейных, патроны военного времени, оружие не из надежных. Желание покончить с собой могло быть вполне искренним. А что еще и оставалось после совершенного им преступления?
Психологически точно построить допрос дело сложное. Хотя и наслышался немало об Охрименко на фабрике, но этого было недостаточно, чтобы с полной достоверностью представить себе, что это за человек. Кто он по характеру? Холерик с перевесом к повышенной раздражительности и вспыльчивости? Но в годы, которые он провел на фабрике, никто не заметил за ним вспыльчивости, скорее, нелюдим, скорее, флегматик с уравновешенным характером. А если учитывать, что в послевоенные годы не постарался приобрести определенной специальности, то, стало быть, инертен?
Но уж во всяком случае он не сангвиник. Сангвиник неспособен усидеть многие годы в вахтерском кресле, да и никто не заметил в нем ни доли общительности до получения злополучных писем.
Замкнутость, однако, есть свойство и меланхолика, а меланхолик робок и склонен к душевной панике. Стрельбу он мог открыть не от дерзости, а из страха, из чувства ложно понятой обреченности. И эта обреченность должна была возникнуть до выстрелов в жену. А выстрел на почве ревности? Что это? Всеохватывающая любовь или возведенный в невероятную степень эгоизм?
Всеохватывающая любовь — редкое чувство, и как-то оно не увязывалось с образом нелюдимого человека, пусть даже и по своей должности старшего среди вахтеров, но равнодушного к своей общественной роли. Такая любовь способна подвигнуть человека на большие свершения, а он даже и не пытался дотянуться хотя бы до образовательного уровня своей жены. Она экономист, а он всего лишь комендант фабричной охраны, а ему ли, офице-ру-фронтовику, не были открыты после войны все дороги? Даже в мелочах проглядывало их неравенство в бытовой культуре. Квартира носила следы ее хозяйского догляда, а он за месяц успел загадить ее.
Осокин пытался воссоздать характер Охрименко и по его действиям после выстрелов в жену. Если бы он был матерым преступником, ибо жестокость, с какой было совершено убийство, могла навести и на такую мысль, то он предпринял бы все, чтобы тут же скрыться. Человеку честному скрыться невозможно, он не может жить под личиной и вне общения с людьми, на это способен только подлинный преступник. Никаких попыток скрыться не было предпринято. Если бы это преступление было бы заранее обдумано, то незачем стрелять в жену дома, можно было найти какой-то иной способ ее убить. Вспышка ревности, вспышка дикого эгоизма. Именно дикий эгоизм и сделал руку нетвердой, когда стрелял в себя. В последний миг дрогнула рука, сработали защитные рефлексы эгоизма.
С этим предположительным построением характера преступника Осокин и переступил порог палаты. Охрименко сидел на краю кровати в нижнем белье, опустив ноги на пол. В зубах дымилась сигарета. Грудь опоясана бинтами, выпирающими бугром через открытый ворот рубахи. Забинтована и кисть левой руки. Врач представил Осокина и сразу вышел из палаты.
Перед Осокиным сидел громоздкий мужчина, значительно старше его, седой. Его серые глаза не выражали ни тревоги, ни беспокойства, взгляд их был неподвижен и сосредоточен.
Охрименко явно был поглощен какой-то одной, подавляющей все его чувства, тяжелой мыслью.
— Будете допрашивать? — спросил он глухим голосом.
— Угадали! — ответил Осокин. — Вы же понимаете, Прохор Акимович, что выстрел даже в свою грудь не может замкнуться на медицине.
— Понимаю! — мрачно сказал Охрименко.
— Вы в состоянии объяснить: что случилось?
Охрименко глядел мимо, в пространство, не мигая.
— Не очень-то в состоянии, — ответил все тем же глухим голосом, чуть ли не полушепотом. — Жизнь опостылела, вот и случилось…
— Очень уж она должна была опостылеть, чтобы себе в грудь стрелять, — заметил Осокин, — По крайней случайности вы остались живы…
— В другой раз осторожнее буду, — промолвил довольно решительно Охрименко.
— Это как вас понимать? — спросил Осокин. — Было неосторожное обращение с оружием?
Охрименко наконец-то поднял глаза на Осокина, мелькнула в них ироническая усмешка.
— Не подыскивайте за меня объяснений! Я и сам не пойму, как это так получилось, стрелял, а жив остался! Стрелять на фронте обучен.
Охрименко не сводил тяжелого взгляда с Осокина.
— Немцы с июня сорок первого обучали…
Он замолк, и Осокину показалось, что в его серых глазах, в его тяжелом взгляде таится странная, необъяснимая усмешка. Над собой ли, над ним ли, молодым следователем? Тогда Осокин еще далек был от мысли, что иные слова Охрименко произносил не лукавя, а высказывал, что его мучило, как бы проходя по острейшей грани возможного, как бы играя своей судьбой.
— Учителя жестокие — или ты их, или они тебя! — Добавил Охрименко и отвел взгляд от Осокина. Тот почувствовал, что после этих слов напряжение в их беседе спало. Только к сказанному Охрименко еще доверительно добавил:
— Скоренько мы отступали. Глазом не моргнув прислонились спиной к Москве. И шел я пеший, от самой границы из-под Львова и до самой Тулы пропер. Пехота — царица полей. Всякое бывало, но окружения избежал… Не я избежал! Умные в нашей части командиры попались. Сумели отходить вовремя.
Опять усмешка в глазах Охрименко, но теперь с затаенной иронией, будто бы над собой посмеивался.
— Вроде особых подвигов не совершал, а в доверие вошел. Потом дали разведгруппу и с ней в немецкий тыл забросили, с особым заданием… А когда выходили обратно, то не повезло, рядом разорвался снаряд… С того злосчастья вся моя война и кончилась. Из госпиталя списали вчистую… Родная деревня моя в Белоруссии еще была под немцем. Вот и решил податься на юг, где теплее и посытней — в Ашхабад, а потом там и осел. Говорю об этом только потому, что знаю, не я скажу, так вы об этом обязательно сами спросите. Разве не так?
— Это верно!
— Чтобы все было ясно, вот еще что скажу. Когда война закончилась, узнал, что остался совсем один, никто не уцелел из моих родных…
От таких слов на какое-то мгновение будто судорога свела лицо Охрименко, и он опять взглянул на Осокина.
— Один-одинешенек! Потом уж я женился на такой же одинокой, неприкаянной сироте, что воспитывалась в детском доме. У нее — моей жены на всем белом свете тоже никого не осталось. То ли родители потеряли ее, то ли где-то они совсем сгинули. Я так думаю, что умерли, потому она все эти годы их всюду искала, а ни ответа ни привета. Вот и сошлись на беду!
Осокин весь внимание: вот сейчас скажет, как все произошло, далеко отступил, чтоб подготовиться, чтобы легче произнести страшное признание, но Охрименко замолк и уставился в пол. Осокин помалкивал, ожидая, когда кончится пауза, но Охрименко явно больше не собирался говорить.
— Вот что, Прохор Акимович, — прервал молчание Осокин, — вы правы, я действительно поинтересовался бы вашим прошлым, но все, что вы мне здесь рассказали, я, как вы понимаете, уже почерпнул из вашего личного дела. На мой же вопрос, что случилось и как вы объясняете случившееся, я ответа от вас не получил. А это главный вопрос, Прохор Акимович, к воспоминаниям о прошлом у нас всегда будет время вернуться.
— А ничего не случилось! — ответил Охрименко. — Попытка не пытка! Стрелялся да не застрелился. Грех и смех.
Нет, не похож комендант на холерика, и совсем не видно в нем какой-либо подавленности. Это же цинизм — болтать о немцах, о войне, о выстреле в себя, и ни звука не произнести о жене. Хотя бы спросил, а как она, а вдруг жива.
— Грех, если этим обозначать преступление, действительно есть, — сказал Осокин, — а вот смеха я не вижу. За что вы убили свою жену?
Охрименко, когда заговорил Осокин, чему-то усмехнулся. Последний вопрос будто бы он и не слышал, все так же продолжая усмехаться.
«Здоров ли он психически?» — мелькнуло предположение у Осокина. И вдруг совершенно спокойный ответ:
— От этого не умирают…
— От чего не умирают? — вырвалось у Осокина, но спросить о выстрелах жене в сердце и в затылок не успел. Охрименко упредил разъяснением.
— От того, что нелюбимый муж стреляется, — жены от огорчения не умирают!
У Осокина чуть было не вырвался возглас возмущения, но он подавил его. Стоп! Приглядись к этому человеку, что с ним? Что за человек, играет ли роль, или что-то здесь другое?..