У него появилась мысль, даже не мысль, а так, ручеёк от главного русла: не была ли эта приятная женщина причиной раздоров в семье Ватунских? Это казалось невозможным. Но нельзя было отбрасывать ни одной гипотезы, даже самой невероятной, тем более что вероятной не было. И потом, разве духовное родство в конечном счёте не сильнее физического влечения?
Но в план эту версию не вписал — отложил в памяти, как в запоминающем устройстве, до поры до времени. И тут же выбросил: вела себя эта женщина-историк разумно, без сердца — любящая так бы спокойна на допросе не была.
— Извините за промедление.
В кабинет вошла старушка не старушка, но пожилая женщина, в платочке, в поношенном пальто, с громадной продуктовой сумкой.
— За бананами простояла, пять кило взяла, больше не дали.
— Садитесь, — предложил Рябинин.
Юркий молодой взгляд, быстрые руки, энергичное острое лицо почти без морщин и суховатое тело, слегка вздрагивающее от нетерпения. Рябинин уже мог сказать о ней много, ещё больше он её чувствовал, но никогда бы не сумел объяснить, откуда взялась эта информация — от тонких ли губ, как два сложенных серых шнурка, или от этого челночного взгляда…
Переписывая с паспорта данные, Рябинин спросил:
— Работаете?
— Своё отработала, сынок.
— Раненько вы себя в бабушки записали. Вам же только пятьдесят исполнилось, — слегка брюзгливо сказал он.
— Мы своё отжили, теперь пусть молодые поживут. Моё дело с внуком сидеть да по магазинам ходить, — с достоинством ответила она, видимо привыкшая это повторять и готовая к ответному восхищению.
— Плохо.
— Что плохо? — не поняла она.
— Живёте плохо, гражданка Гапеева.
Её бегающий, как челнок, взгляд недоуменно остановился.
— Уж вы объясните, товарищ следователь, может, не так чего сделала.
— Объясню, — с жаром сказал Рябинин, — обязательно объясню.
Его всегда злила эта мещанская философия, которая выдаёт себя за героическую материнскую любовь: жизнь сильного, ещё не старого человека отдавалась эгоизму великовозрастных деток легко, как старое платье.
— Разве в пятьдесят жизнь любят меньше, чем в двадцать?
— Да, не меньше, — согласилась Гапеева.
— Почему же вы поставили крест на своей жизни? Почему же вы сделались прислугой? Аморально жизнь одного человека приносить в жертву другим. И чему вы научите дочку, зятя, внука? Эгоизму?
«Я спятил», — подумал Рябинин, замолчав под удивлённым взглядом Гапеевой. Вместо допроса он вступает в дискуссию, горячится, высказывает свои взгляды незнакомому человеку.
— А как же, — сплющив губы в струну, начала Гапеева, — а что же мне делать, по-вашему?
— Снять этот тёмный платок и купить модную шляпку. Купить хороший плащ. Ходить в театры, кино, читать книги, работать пойти, замуж выйти…
— Господи! — ужаснулась Гапеева. — Да я замужем! Меня старик у входа ждёт.
— Извините, — устало сказал Рябинин. — Это моё личное мнение.
— Я и вижу, что личное. Вы ещё молодой.
— Да, всего тридцать четыре.
— Сидите в кабинете, жизни не знаете.
Рябинин давно заметил, что незнанием жизни попрекают, когда дело касается хороших порывов. За какую-нибудь пошлость или глупость могут упрекнуть чем угодно, только не незнанием жизни.
— Зачем меня пригласили-то?
Гапеева хитрила, это и по глазам видно. Такая бессмысленная мелкая хитрость неприятно резанула: а он-то перед ней распинался, как на лекции перед алкоголиком!
— Расскажите о ваших соседях Ватунских.
— Всё расскажу как есть, — с готовностью согласилась она. — Кричат каждую неделю. Хозяйка тонко кричит, свирепо. А он всё бубнит, вроде как уговаривает или прощения просит. И вдруг посуду об стенку. Небось всё хрусталь. Люди-то состоятельные, руководящие. А живут хуже работяг. Про других я давно бы заявила. А тут ведь не поверят.
— В квартире у них бывали?
— Зачем же? Мы люди простые, а они начальники.
— Скажите… — Рябинин помолчал. — Через стенку каких-нибудь слов не расслышали?
— Только одно слово — «сообщу».
— Кто из них кричал?
— Она.
— Хорошо расслышали? Не ошиблись?
— Могу хоть на чём поклясться. У вас тут клянутся?
Своими ушами слышала: «Сообщу, сообщу». Стеночки-то в новых домах хиленькие…
Она ещё что-то говорила о современных домах, о вреде больших зарплат и высшего образования. Рябинин смотрел на неё вполглаза и слушал вполуха. Мысль его, как штопор в пробку, ввинтилась в это «сообщу».
Гапеева подписала протокол и ушла, сгибаясь под тяжестью бананов для внука, твёрдо убеждённая, что любит детей. Вряд ли ей пришло в голову, что она уволокла порцию бананов какого-нибудь другого внука, не своего. Вот такие тётки запросто оттирали Рябинина в магазинах, верно рассчитав, что этот невысокий задумчивый человек в очках не возмутится.
Рябинин вскочил со стула и заходил по кабинету, поглаживая сейф, взбалтывая воду в графине и двигая туда-сюда каретку машинки…
Если говорят «сообщу», значит, есть что сообщать. Но это «сообщу» не ложилось в версию личных отношений. Неужели у Ватунского есть за душой то, о чём можно «сообщить»? Рябинину не раз приходилось встречаться с двойной жизнью: дома мещанин, а пришёл на работу и, как лебедь из гадкого утёнка, превратился в строителя передового общества. Таких людей Рябинин раскусывал легко. Ватунский же казался органичным и естественным. Ему хотелось верить. Но есть два свидетеля, которые говорят о другом — в семье Ватунского далеко не всё просто. Факты были против интуиции.
Он подошёл к столу, достал план расследования, вычеркнул всё лишнее и жирно вписал две версии:
1. Убийство на почве личных отношений.
2. Убийство с целью скрыть другое преступление или какой-либо факт.
И поморщился, потому что надо было писать всё-таки «неосторожное убийство». Две версии… Обе они теперь сводятся к одному: что же Ватунская собиралась сообщить?
Рябинин подошёл к окну и открыл форточку — мокрый холодный воздух облил его и побежал низом, холодя ноги. На улице шёл медленный мелкий дождь. Парки в городе поржавели и покраснели. Только тополя под окнами прокуратуры молодцевато зеленели, и за это их сейчас не любил Рябинин — осень, а они без единого красного листа. Дождь шёл с ночи, поэтому вода по чистому асфальту бежала прозрачная. Город стал мокрым, почернел, потемнел, даже стволы тополей казались обгоревшими. Эти стволы как-то в феврале очень удивили его — вдруг стоят с одного бока чёрно-розовые. Чёрные пусть, но розовые, только с одного бока, и в феврале… Долго он ходил вокруг, пока не понял. Примерно в рост человека, а где и повыше, изрезаны стволы чёрными овражистыми бороздами, которые секут зелёную кожу-кору на мелкие лоскутья. На этих лоскутьях коры лежит розоватинка, но посуху она покрыта матовой мутью и не видна. Исхлестал мокрый снег стволы, намокла и пропала муть — и порозовели тополя, как от заходящего солнца.
В субботу он дежурит, а вот в воскресенье наденет резиновые сапоги, бросит в рюкзак краюху хлеба, топорик, ещё чего-нибудь бросит и в любую погоду сядет на электричку. И побредёт под дрожащими тонкими берёзами, загребая ногами охапки жёлтых листьев. И будет грустить вместе с лесом и дождём, грустить о чём-то неизвестном, грустить впрок, как грустит осенью русский человек.
Он прикрыл форточку и повернулся к столу.
В конце концов, что такое следствие, как не совпадение интуиции и фактов? Когда они совпадут, как две копии при совмещении, тогда можно считать, что следствие идёт правильно.
Ватунский дома не жил, только иногда заскакивал за какой-нибудь вещью и, как ребёнок в тёмный угол, косил глаза на пол у бара. Формально главный инженер числился на работе: приходил в свой кабинет, бродил по территории комбината и разговаривал с людьми. И обнаружил в себе интересное свойство — работать, не думая о работе, будто сидел, ходил и говорил не он, а его тело отдельно от него. Тогда что же такое был он? Ватунский озирался среди беседы с каким-нибудь инженером, словно не понимая, почему он здесь — пусть его тело сидит и говорит, а он пойдёт пешком по улицам, по лёгкому предзимнему воздуху, и ветер будет выдувать мысли, как песчинки из трухлявого гранита. Ветер выдувал мысли, а их там становилось ещё больше. Но не будь мыслей — нечем было бы жить, оставалось бы одно ненужное тело. Ватунский впервые поверил идеалистам, что сознание первично. И находил этому подтверждение: вот его спросили о здоровье, спросили его разум о состоянии его тела…
Ватунский всегда гордился своим мировоззрением и характером, которые складывались годами в тяжёлой и творческой работе. Люди их называли железными. Но теперь он понял, что сильный характер и чёткое мировоззрение иметь нелегко. Иногда хотелось, чтобы они были не такими уж железными.