Госдепартамент, и мы совместно пришли к выводу, что в создавшихся обстоятельствах именно вы, господин Каламатиано, как никто другой, смогли бы возглавить эту работу. Мы понимаем, что у вас есть семья, сын, и еще раз повторяю: вы вправе отказаться, но другую кандидатуру мы даже не рассматривали.
Саммерс утвердительно кивнул.
— Решайтесь, мы свое слово сказали! — торжественно закончил Пул. — Может быть, у господина Саммерса есть какие-то уточнения?
— Нет-нет! — чуть шевельнув пальчиками, заулыбался Саммерс, посмотрел на часы, вытащил таблетки, и Пул, понимая, как ему трудно подняться, подал генконсулу стакан воды. Девитт знал Саммерса легким, подвижным и необычайно деловым. Каждое словцо, сказанное им и сдобренное соусом иронии, вызывало у Пула усмешку и восхищение. Это был пик расцвета его дипломатической карьеры. Еще в конце 17-го Саммерс решительно вел дипломатический корабль по бурным российским волнам, но вдруг резко сдал и за два месяца превратился в дряхлого старика. Френсис и сам все это увидел в Вологде и, улучив момент, доверительно сказал Девитту:
— Я боюсь, что теперь и отправлять на родину Мэдрина поздно: он не доедет. Словом, берите все дела в консульстве на себя, уважаемый!
Пул кивнул. И взял все дела на себя. А для разговора с Каламатиано он намеренно вытащит Мэдрина, чтобы тот немного взбодрился и не чувствовал себя устраненным от дел. Но даже просто сидеть и слушать Саммерсу было уже тяжело.
Повисла короткая пауза, Пул позволил себе раскурить потухшую сигару и не спеша насладиться терпким ароматным дымом. Он курил в исключительных случаях, когда особенно волновался или находился в наилучшем состоянии духа. Этот разговор, пожалуй, больше отвечал второму моменту, ибо как торговому представителю фирмы «Дж. И. Кейс трешинг машин компани» Ксенофону Дмитриевичу в Советской России пока делать было нечего. Новое правительство, постепенно монополизируя всю внешнюю торговлю, не имело денег, чтобы покупать дорогостоящее оборудование, и, по самым приблизительным прогнозам, такое сотрудничество в ближайшие годы не предвиделось. Поэтому для Каламатиано ничего иного не оставалось, как возвращаться обратно в Америку’, но там у фирмы дела шли весьма непрочно, и скорее всего через некоторое время ему пришлось бы искать работу. А согласившись на предложение Пула, он становился чиновником дипломатической службы Госдепартамента Соединенных Штатов, который в случае его отзыва на родину или ликвидации Бюро по обстоятельствам, от Каламатиано не зависящим, был обязан найти ему новую работу. Кроме того, Ксенофон Дмитриевич настолько свыкся с работой в России, что возвращаться в Америку пока не хотел. Расчет консула в этом плане был весьма точен. Но Ксенофон Дмитриевич. будучи зрелым человеком, прекрасно понимал, что за вывеской «Информационное бюро» будет скрываться настоящий шпионский центр и от его руководителя будут требовать сведения не о ценах на московских рынках, а к шпионам в любых странах относились одинаково: либо их со скандалом высылали, либо убивали. Второй вариант пугал воображение. Ксенофон Дмитриевич почему-то совсем не чувствовал липкого страха, как должен был, представляя, что с ним может произойти. «Может быть, это и есть то, к чему я все время стремился, — подумал Ксенофон Дмитриевич, — риск, расчет и ружье». С последним он имел дело только во время охоты, которую любил больше других развлечений. Теперь оно станет его постоянным спутником.
— Я так понимаю, что молчание — знак согласия? — первым нарушит его Пул.
— Да. я согласен, — ответил Каламатиано.
А что он мог придумать за эту минуту? Он ненавидел большевиков, с их атеистической бравадой и нигилизмом разрушающих старый уклад, ненавидел это нашествие во власть евреев, пытающихся придумать для целой нации новый катехизис веры и выдвинувших в качестве нового пророка бородатого Маркса, портреты которого уже развешивались на улицах и во всех учреждениях. Каламатиано вообще ненавидел революции, которые еще никогда не приносили человечеству ничего хорошего. Революции не прибавляли, а вычитали. И никогда еще нигде революционный строй долго не держался. Рухнет и этот, большевистский, нанеся России такой урон, от которого она долго потом не оправится.
Саммерс улыбнулся и удовлетворенно кивнул.
— Что ж, мы имеем право выпить по глотку старого доброго виски, — проговорил Пул. — Господин Саммерс?
— Да, немного…
— Я постоянно собирался вас спросить, Ксенофон, — разлив по хрустальным стаканчикам виски, улыбнулся Пул, посасывая сигару, — а что означает в переводе с греческого ваше имя?
— Каламатианос — это очень красивый танец, похожий на сиртаки…
— Танец жаркой любви, — хмыкнул Пул.
Сообщив консулу о приглашении Робинса поужинать с ним, — он поначалу старался держать консула в курсе всех своих дел, — Каламатиано не встретил возражений.
— Конечно, конечно, — поддержал его Пул. — Вам надо каким-то образом перехватить его московские связи. Вы знаете, что полковник скоро уезжает?
— Нет, он мне ничего не говорил…
— Его отзывают, и, видимо, надолго. Он в общении с новыми вождями переходит все границы, а кроме того, горой стоит за Ленина, оправдывая его весьма нелояльные шаги по отношению к союзникам, критикует политику нашего президента, подталкивая его почти к братанию с революционерами. Не хочу загадывать, но полковнику придется ответить на некоторые серьезные вопросы по этому поводу, хотя… — Пул усмехнулся. — Ему бы бригадой командовать, а не искать успеха в политике.
И снова за соседним столом одна за другой громко выстрелили пробки из-под шампанского, взвизгнула девица, одинокий скрипач-виртуоз, солировавший на эстрадном пятачке в преддверии знаменитых цыган, которыми славился «Яр», сорвал аплодисменты зала, покорив его вольной импровизацией на темы русских романсов, и Мура, вздрогнув от резких хлопков и визга, зябко поежилась, тоже захлопав. К ней присоединился и Робинс, умевший тонко чувствовать музыку, восторженно радуясь, как дитя, этому ресторанному скрипачу. Локкарт усмехнулся, давая понять, что он слышал и не таких музыкантов, помогая Муре накинуть на плечи узорную белую шаль.
Наблюдая, как Робинс, откинувшись назад, заразительно смеется, Ксенофон Дмитриевич подумал, что большего ребенка в чине полковника он еще не встречал, хотя это дитя умеет еще трезво и необычайно умно мыслить. Так, что и Локкарт подчас завидовал тонкой аналитике Рея. И все это при том, что Робинс никого не слушает, кроме себя.
— Что приуныл, мистер русский грек? — взглянув на молчащего Каламатиано, весело спросил полковник.
— Русская музыка всегда таит в себе много грусти, — сказал. Ксенофон Дмитриевич. — Не замечали, Рей?
— Вот кого надо слушать, Роберт! — пропустив мимо ушей реплику о музыке и обращаясь к Локкарту, неожиданно воскликнул Робинс. — Мы чужаки в этой удивительной стране, а он наполовину русский, православный, свой и нутром понимает все, что тут происходит! Ты поговори, поговори с ним, он тебе такое