Ничего не ввозит незаконным образом, ничего не пытается вывезти, разговоры ведет обыкновенные, не вызывающие подозрений. Жизнью интересуется — но в каком аспекте? Вроде бы в обычном. Не замечен в попытках познакомиться с «засекреченными», круг знакомств, хотя и обширен, подозрений не вызывает. И все-таки что-то за всем этим кроется, это не просто случайное общение, здесь угадывается цель, замысел, план. Но какой?
Зима перевалила за половину, оттрещали последние февральские морозы, территорию базы каждую ночь заваливало снегом так, что все утро уходило на расчистку дорожек. Вадим попробовал было вообще не чистить целую неделю, оставил все на пятницу, чтобы убрать только к самому приезду лыжников, и сам был не рад, — так намучился с тяжелым, липнувшим к лопате, уплотнившимся за неделю снегом. Убирать по утрам свежевыпавший было куда приятнее.
Он написал еще один рассказ, положил дозревать, а из той же папки вынул два дозревших, перечитал, кое-что подправил и отнес в редакцию. Там его встретили без восторга, вокруг Вадима Кротова клубилась темная аура «непубликабельности», а таких авторов в редакциях опасаются; но рукопись взяли и обещали прочитать как можно скорее. При этом ему, правда, было сказано, что редакционный портфель забит на два года вперед, так что даже в самом лучшем случае…
— Да-да, я понимаю, — поспешно согласился он, боясь показаться назойливым. — В конце концов, дело не в том — когда; меня интересует в принципе, понимаете…
— Хорошо, мы вам сообщим, — сказала завредакцией, зарегистрировав рукопись. — Координаты ваши тут указаны? А то, знаете, есть авторы, которых потом приходится разыскивать через адресный стол.
Он понимал, что спросила она просто так, чтобы что-то сказать, но услышать это было приятно. Во всяком случае, высказанная вслух заинтересованность его координатами давала некое формальное основание побыть оптимистом: действительно, почему она о них спросила? Могла ведь просто ограничиться словами: «Мы вам сообщим». Может быть, в редакции говорили о нем в благожелательных тонах — перспективный, мол, автор, надо будет его все-таки напечатать, в следующий раз пусть непременно координаты оставит…
Преисполнившись оптимизма, Вадим пошлялся по букинистам, прикидывая, на что истратить будущий гонорар. Цены были — не подступись; а ведь он еще помнил времена, когда можно было за трояк приобрести такую, скажем, книжицу, как «Жизнь Мирабо», изданную в Москве в типографии Зеленникова в 1793 году. Потом он еще зашел в комиссионку рядом с «Конструктором», поинтересовался машинками. Машинки были, стояла даже почти новая «Эрика», он попросил разрешения опробовать ее и на вложенном в каретку листе, где кто-то уже успел настучать абракадабру из цифр, знаков препинания и слов вроде «ывлбдж», медленно, двумя пальцами, наслаждаясь легкостью рычагов и четкостью выстраивающихся на бумаге буковок, напечатал: «И цветы, и шмели, и трава, и колосья, и лазурь, и полуденный зной… «
А в электричке, возможно потому, что устал и проголодался, на него навалилась жуткая хандра. Он понял вдруг, что поход в редакцию был бессмысленным, что никто не напечатает его и на этот раз, поскольку принесенные им сегодня рассказы ничем — в главном, в основном — не отличаются от тех, что он уже носил. Сделаны-то они лучше и тоньше, в этом он был уверен, по настроение оставалось то же, и сверхзадача была та же; он сам затруднился бы четко сформулировать эту сверхзадачу, но он ее чувствовал, ощущал как некий категорический императив всего своего творчества и поэтому не мог писать иначе. А она, эта его сверхзадача, не совпадала с той, которой, по мнению редакторов, должен руководствоваться всякий начинающий автор. В общем-то, приспособиться к их требованиям можно, он — если бы захотел — в одну неделю мог бы состряпать рассказ, в котором присутствовали бы все требуемые компоненты «современности». Но зачем? Разве это было бы творчеством?
Он даже полез в карман и пересчитал деньги. На бутылку плодоягодного хватило бы, по, к счастью, электричка порядком опоздала, и, когда он вышел на своей платформе, единственный в поселке продмаг был уже закрыт. Судьба хранила его, сегодня он, пожалуй, не удержался бы, хотя вообще стоял последнее время твердо, как гвардия под Ватерлоо. А ему ничего другого и не оставалось, он знал, что стоит только сорваться. Пример отца был перед глазами — тот погиб сам, загубил жизнь матери, фактически искалечил детство ему. Правда, он же и в какой-то степени охранял его теперь — как постоянное «помни»… Вадим вообще мог выпить в компании, под хорошее настроение, это было неопасно; опасным, и смертельно опасным, — он сам это сознавал — было подступившее искушение «утешиться» в минуту слабости, упадка духа. Вот как сегодня.
Поэтому вид запертого магазина вызвал в нем сложное чувство, смесь досады и облегчения. «Нет так нет», — сказал он вслух и зашагал по неосвещенной улице-просеке. Фонари не горели, но было довольно светло от снега и звезд — небо к ночи очистилось, слегка подмораживало. Хорошо, подумал он, снега не будет, завтра можно отдохнуть. А в субботу это мероприятие у Лепки. Идти, не идти? Не очень-то и тянет, но на базе все равно житья не будет из-за лыжников, а сидеть там у себя в пенале — тоже не фонтан. Пойду, решил он, черт с ним, надо же хоть изредка окунаться в светскую жизнь.
В субботу он все-таки засомневался: приглашала-то Маргошка, может, она это так, в порядке бреда, а на самом деле никто его там не ожидает? Он позвонил самой Ленке, поздравил, сказал всякие подобающие случаю слова.
— Твоими бы устами, да мед, — сказала Ленка. — Так ты будешь?
— Ну если приглашаешь.
— Что за вопрос! Приходи, Жанка какого-то иностранца обещала притянуть, может, чего интересного узнаем.
— Опять демократа?
— В том-то и дело, что этот не демократ, а оттуда.
— Охота тебе с ними якшаться? Ладно, Ленка, приду я.
— Стабильно?
— Стабильно, о чем разговор…
У этой Ленки, надо сказать, он бывал охотнее, чем в других местах. Компания у нее обычно собиралась живая, но без особой склонности к разгулу, и «по-черному» там не зависали; мог, конечно, найтись какой-нибудь шиз, который начинал блажить после нескольких рюмок, но для Ленкиной шараги это было нетипично, и такого обычно тут же напаивали до полного забалдения и оттаскивали в чулан, где тот и отсыпался. Что еще было хорошо у Ленки — кормила она на уровне мировых стандартов. Вообще Вадим был крайне нетребователен в еде, но только не при выпивке: тут ему требовалось качество. А блат в этом смысле у Ленки был фантастический, унаследованный от убывших в Мозамбик предков.
В качестве презента он прихватил то самое жизнеописание Мирабо, о котором вспоминал недавно, после посещения букинистов. Полное название книги гласило: «Публичная и приватная жизнь Гонория-Гавриила Рикетти, графа Мирабо, Депутата Мещанства и Крестьянства Ведомства Сенешала, что в Э, Члена Парижского Департамента и Начальника народного войска Капуцинского Дистрикта». Ему самому это вряд ли понадобится, французской революцией он специально не занимался, а как подарок — годится, поскольку раритет: шутка ли сказать, издано в том самом году, когда Робеспьеру оттяпали голову! Ленка такие вещи обожает (даром, что ни фига в них не рубит), поскольку мода теперь пошла на всяческое старье.
И надо сказать, попал со своим подарком в самую точку, затмил всех остальных, хотя по части подарков Ленку удивить было трудно. Сегодня ей тоже натащили всякого: старый медный шандал, кофейную мельницу с выдвижным ящичком для готового продукта, — но книжечка екатерининских времен превзошла все.
— Что значит писатель, — с пьяным энтузиазмом объявила Ленка, уже успевшая поддать. — Другой припер бы вульгарные гвоздики или торт, а до такого интеллектуального подарка кто додумается? Иди сюда, Вадик, я тебя поцелую!
— Ладно, успеем, — отмахнулся Вадим, протискиваясь на отведенное ему место между Маргошкой и Жанной.
Сосед Жанны, худощавый парень в очках в тонкой стальной оправе, откинулся со стулом назад и за ее спиной протянул руку.
— Рад познакомиться, — сказал он. — Александр! А вы — Вадим? Очень рад.
— Взаимно…
— В каком жанре работаете, если не секрет, — стихи, проза?
— Проза, — нехотя ответил Вадим. — Только это не жанр. А жанр у меня — рассказы.
— Ну, в этом мы, технари, разбираемся слабо. — Александр засмеялся. — Вы уж не взыщите…
— А, это вечно все путают, — пробормотал Вадим.
Кто-то предложил традиционный тост за новорожденную, он выпил вместе со всеми и стал рассеянно загружать тарелку Ленкиными деликатесами, потеряв интерес к происходящему за столом: он почувствовал, как проклевывается замысел. Вернее, нет, не проклевывается, а только едва-едва шевельнулся, только-только дал о себе знать. Интересно, подумал он вдруг, словно представив себя со стороны, с этим странным, ни с чем не сравнимым ощущением чего-то едва зарождающегося. Сравнить-то можно — наверное, у женщины так бывает, когда младенец впервые шевельнется… А впрочем, и там по-другому, там она знает заранее, ждет, предвидит. А тут внезапность. Еще минуту назад не думаешь, не подозреваешь, сидишь за обычным столом, ешь-пьешь, как все прочие. И вдруг это — как едва ощутимое землетрясение… как неслышный удар грома. И из ничего рождается вселенная. Неважно ведь, что это будет — короткий рассказ или повесть на пять листов (ну на пять-то листов тебя еще ни разу не хватило, сказал он себе, но тут же отмахнулся: а, да разве в этом дело!), важно, что это целая новая вселенная. Если, конечно, она возникла — потому что случается и ложная тревога, тоже вот так что-то там дрогнет, возвещая начало акта творения, но потом затихает, уходит без следа, без последствий. Будто пролетело что-то, едва коснувшись — не крылом даже, нет, а только отдаленным ветром от его взмаха, — и удалилось, исчезло. Но если акт состоялся — чем измерить само творение? Количеством страниц? Тогда сегодняшние многотомные романы по шесть-семь книг в каждом должны были бы весить больше, чем девять страничек «Грамматики любви»; однако же не перевешивают…