На прощание она спросила с надеждой:
— У тебя что-то осталось из этюдов со мной?
— В той черной папке, — тут же ответил Хмельницкий. — Я любовался тобой ночь напролет.
Гали подошла к столу, который теперь стоял у другой стены, и развязала тесемки. Она чуть не расплакалась, увидев себя полуголую, одетую только темно-зеленой волной.
— Да, — сказала она, тут же захлопнув папку. — Как же так… Может быть, у тебя сохранилось прелестное греческое платье, в котором я изображала Артемиду?
— Наверху, — спокойно ответил Хмельницкий. — Хочешь забрать?
— Нет, — холодно ответила она.
Хмельницкий настороженно молчал.
— Я должна идти, — наконец, выговорила она.
— Я жду тебя в субботу. Обязательно приходи, кроме тебя будут моя подруга и дипломат. Он приедет за иконой. Обмоем это дело.
Она вышла на Поварскую и вспомнила, как однажды художник трепетно нес ее на руках, на удивление редким прохожим.
Как только за Гали закрылась дверь, зазвонил телефон. Хмельницкий подождал, пока назойливые звонки не прекратятся, после чего снял трубку и засунул ее под плед. Потом снова раскрыл «папку Гали».
Лучи солнца запутались в буйной, давно не знавшей садовых ножниц зелени московских двориков. Солнце стояло все еще высоко, но уже перевалило зенит. Атташе по культуре норвежского посольства Торвальд Йоргенсен припарковал свой автомобиль вблизи Поварской, метров за сто пятьдесят до мастерской Хмельницкого. Йоргенесен любил пешие прогулки. Ему нравилась Поварская, как, впрочем, и Солянка, Воздвиженка, Сретенка…
Он полюбил кривые и горбатые улочки и переулки этого города, столицы такой странной страны. Ему импонировала даже умеренная нерадивость дворников, оставлявших на тротуарах тихих улочек опавшие листья. Ему нравились лепные фасады, на которые городские власти, слава Богу, не успели навести «конфетный» глянец, старинные купеческие особняки вот уже сто лет не походили на торты с виньетками из сливочного крема.
Еще ему полюбился этот удивительный контраст: попасть в такое вот царство патриархального московского уюта можно было, сделав лишь пару шагов в сторону от широкого и шумного проспекта с движением в восемь рядов, застроенного высотками. Как будто в бурной реке жизни мегаполиса встречались омуты и заводи остановившегося времени. В городе мало что осталось от архитектуры допетровских времен, но дух Москвы сохранился почти неизменным со времен Юрия Долгорукова. Даже образцы классического стиля и модерна на московской почве приобретали неуловимые византийские черты.
Любимые Йоргенсеном уголки Москвы были приветливы и спокойны. «Вот такая она — столица самой северной и самой большой империи, которую побаивается весь мир, — размышлял норвежец в такт своим неспешным шагам. — Точка абсолютного покоя в центре циклона». Мысль понравилась Йоргенсену: какая-то часть его памяти была отведена под сборник своих собственных афоризмов. Он запоминал свои интересные мысли и ждал момента, когда можно будет их удачно ввернуть, блеснув в светской беседе.
Сегодня Йоргенсен был в прекрасном расположении духа: «Спас Нерукотворный» ждет его в мастерской Игоря Хмельницкого. Художник позвонил ему дня три — четыре назад и пригласил в мастерскую.
— Я нашел тебе «Спаса», Торвальд. Вторая четверть девятнадцатого века. «Спас Нерукотворный» архангельской школы. Кстати, в прекрасном состоянии, недавно отреставрирован.
Йоргенсен судорожно сглотнул. Телефонная трубка запотела от его жаркого и частого дыхания. Он смог произнести только одно: «Когда увидимся?» — с этой минуты отвлечь от мыслей о «Спасе» его смогло бы лишь что-нибудь, вроде внезапной кончины норвежского короля.
— Давай в субботу. Ближе к вечеру. Думаю, это будет удобно тебе, мне и еще одной персоне…
— Что за персона? — Йоргенсена не покидала профессиональная осторожность.
Чтобы не распрощаться с карьерой, он предпочитал грешить лишь в кругу надежных друзей, имеющих весьма отдаленное отношение к дипломатии, политике и власти.
— Сюрприз. Мы будем пировать, если договоримся о цене. А мы договоримся, так как ты щедр, а я не жаден. Мы будем пировать, и я надеюсь, Бахус останется доволен.
— А…. Это… девочки будут? Игорь таинственно помолчал.
— У меня для тебя есть сюрприз, больше ничего говорить не буду, иначе что же это за сюрприз?
— Очередная натурщица или студентка-архитекторша?
— Она не натурщица. И не студентка. И уж никак не «очередная» — единственная и неповторимая…
Выдержав еще одну мхатовскую паузу и заговорщически понизив голос, Игорь закончил беседу:
— Мы ждем тебя в субботу, в пять часов. Я, икона, и… — он чуть не проговорился или сделал вид, что чуть не проговорился, — и мой сюрприз.
«А может, он боится людей с Петровки или, не дай Бог, с Лубянки?» — подумал дипломат. В другое время Йоргенсен насторожился бы, но сейчас не желал, чтобы подозрения испортили ему радость предвкушения. Про обещанный сюрприз он вспомнил, лишь подходя к потемневшей от дождей и ветров двери мастерской. Он поднялся по широким ступенькам и позвонил в мелодичный звонок.
— Ну, опять. Ровно 5 часов: что с тобой поделаешь! — высокий, ширококостный, но подтянутый, с густой бородкой хозяин настежь распахнул перед гостем дверь, отступил в глубину передней, чтобы появиться у Йоргенсена за спиной и запереть замок. Как ни странно, при своем крупном телосложении Хмельницкий был подвижен, как угорь.
— Игорь, что не так на этот раз? — дипломату нравились дурачества Хмельницкого.
— Точность. Точность дипломата. Торвальд, ну ты мог бы хоть один раз опоздать? Хотя бы на две минуты? А то это уже начинает напоминать профессиональную болезнь, а все болезни, даже профессиональные, удручают.
— Мне очень жаль тебя расстраивать, Игорь. Отныне я всегда буду опаздывать к тебе ровно на две минуты. С точностью до секунды!
Игорь перекосил рот, как будто у него болит зуб. «И почему он художник… Мог бы стать прекрасным театральным актером».
— Дамы, представляю вам господина Йоргенсена.
— Этого иностранца, потомка викингов, зовут Торвальд. Он работает в норвежском посольстве и пытается выяснить, не нужны ли здесь еще варяги…
Дам было две. Одна из них — Хмельницкий представил ее Валентиной — замерла в картинной позе, устроившись на стуле вполоборота, водрузив пухлый локоток на спинку. Она слегка склонила голову, демонстрируя свой классический греческий профиль. Подобное поведение выдавало ее род занятий: картинные позы — такая же профессиональная болезнь натурщиц, как пунктуальность — дипломата. Другую разглядеть было трудно — темная фигура на фоне западного окна. Косые лучи света словно бы ломались о силуэт. Темные волосы собраны на затылке в сложный, причудливый узел.
— А это Гали… Русская в Париже, парижанка в Москве.
Женщина была так поглощена изучением какого-то тяжелого и крупноформатного альбома, что взглянула на гостя мельком. Слегка улыбнулась, когда Игорь назвал ее имя, и снова погрузилась в книгу. Но сейчас Торвальда не интересовали ни Гали, ни девушка-натурщица, и, окажись здесь Мэрилин Монро собственной персоной, Йоргенсен вряд ли проявил бы больше интереса. Вожделенная икона ждала его… «Наверное, вот она, на венском стуле, живописно задрапированная этим любителем эффектов, — раздраженно подумал Йоргенсен, оглядывающий студию в поисках своего «Спаса Нерукотворного». — Сейчас, наболтавшись вволю, он откинет с нее эту тряпку, как вуаль невесты…»
— Торвальд, Торвальд… Ладно, не буду тебя мучить, хоть и очень хотелось бы. Но похоже, пока ты его не увидишь, будешь невыносим.
Игорь быстро, но как-то очень трепетно и даже уважительно снял покрывало с образа. Отошел в сторону… И Йоргенсен увидел архангельского «Спаса». Божий лик, запечатленный на сосновой доске, смотрел не на Йоргенсена, а куда-то дальше, глубже — в его душу. Это был очень печальный Бог: в нем не было ни страдания, ни грозности, он просто «печаловался, видя грехи наши» (Йоргенсен вспомнил отрывок из какого-то старославянского текста). И еще это был радостный Бог: он прощал нам наши грехи и обретал радость в своем прощении. «Спас Нерукотворный», действительно, был в отличном состоянии: бережные руки реставратора вернули ему первозданные краски: шафран, краплак, киноварь и охра — золотисто-светло-коричневая гамма, которую так любят русские. Видимо, эта гамма — результат усталости от долгой континентальной зимы. Русский Бог — теплый Бог, и горний свет греет, как солнце, как огонь в камине…
Йоргенсен оглянулся: окружающее пространство как будто тоже засветилось. Хозяин любил дерево — в мастерской все, кроме гвоздей, было деревянным — и сейчас дерево словно отражало свет иконы. А к характерному аромату мастерской художника вроде бы примешался запах ладана. Йоргенсен был потрясен мастерством и талантом безымянного художника прошлого века, создавшего эту икону. Этот неизвестный мастер вызвал у него новое чувство: лютеранин до мозга костей, уверенный в бессмысленности всяких «образов» и предметов культа, он впервые смотрел на изображение Бога не как на картину, а как на лик Божий. Но вот, наконец, он очнулся: