Дру посмотрела на меня, слегка скривив в улыбке алые губы.
— Более чем соответствует. Нельзя судить о ценности чего бы то ни было на основании того, что говорят клеветники или просто несведущие. Особенно это касается эровита, мистер Скотт.
— Шелл. Она кивнула:
— Противодействие официальной медицины причиняло немало трудностей, но когда стало известно, что эровит — превосходный сексуальный стимулятор, религиозные нападки, особенно со стороны христиан-фундаменталистов, сделали ситуацию невозможной.
— Превосходный?
— Конечно! Как я уже вам говорила, я не стала доставлять конверт по адресу. Я уверена, что кто бы ни были эти люди, они убьют папу, как только получат формулу. Поэтому я поехала в папин дом в Монтерей-Парке, провела там несколько минут, на случай если за домом наблюдали, взяла конверт и отправилась сюда.
— Думаете, за вами могли следовать?
— Уверена, что нет.
— Ну а почему именно сюда? Я имею в виду, почему ко мне?
— Папа однажды сказал, что если он попадет в серьезные неприятности, то хотел бы, чтобы поблизости были вы. Он говорил, что вы произвели на него впечатление весьма изобретательной скотины.
— Скотины?
— Папа считал, что вы в чем-то на него похожи — жизнелюб, полуязычник, всегда добивающийся своего, какие бы глупости ни делали.
— Премного благодарен.
— Это все, что я могу вам сообщить, Шелл. — Она положила ладонь мне на руку, и я мог бы поклясться, что чувствую биение ее пульса. — Что вы намерены делать?
Пульс был учащенным.
— Дру, — начал я, — с того момента, как вы появились у двери моей берлоги…
— Полагаю, сначала вы отправитесь на угол Пятьдесят седьмой улицы и Пайн-стрит?
— Да, конечно. Обегу вокруг квартала… Ах да, вы имеете в виду угол в Уайлтоне, о котором говорится в записке. — Я вынул письмо из кармана. — Заодно попытаюсь расшифровать эти иероглифы. Если в Уайлтоне я, как и ожидаю, не обнаружу доктора Бруно стоящим на углу, то посещу церковь Второго пришествия, потому что ваш отец сказал, что собирается туда, а это, насколько нам известно, последнее место, где его можно увидеть — особенно на публике.
— Это я и хотела предложить. — Дру убрала свою руку с моей. — Пожалуй, вам лучше отправляться.
Я наблюдал, как ее горячая рука движется в воздухе и опускается на колено, которое, возможно, было еще горячее.
— Да, пожалуй, — согласился я.
Выехав из Лос-Анджелеса и свернув в сторону моря по дороге в Санта-Ану, вы через несколько миль увидите объявление.
Не заметить его может разве только слепой или потерявший сознание, а бросив лишь один взгляд, вы сразу же прочитаете надпись огромными золотыми буквами — продукт человеческого гения в обращении с электричеством, неоном и другими газами:
* * *
Фестус Лемминг! Фестус Лемминг! Фестус Лемминг!
Церковь Второго пришествия.
Покайтесь, грешники, ибо эти дни — последние!
* * *
Читая объявление, многие ощущали страх, думая о том, в скольких грехах им следует покаяться, если эти слова соответствуют действительности. Вместе со страхом возникало беспокойство и напряжение, так как, если эти дни и вправду последние, никто не знал, сколько еще их оставалось, кроме Фестуса Лемминга. Пока он еще никому об этом не сообщал, но собирался это сделать в седьмую годовщину происшедшего с ним чуда — вечером 15 августа, то есть завтра.
Даже без этого интересного сообщения Лемминг мог не сомневаться в пристальном внимании не только приблизительно четырех тысяч членов его собственной паствы и трех миллионов душ, принадлежавших к его церкви, но и всего населения. Ибо завтрашний вечер должен был также явиться кульминацией его двухмесячной кампании против Эммануэля Бруно, против эровита, против секса и вообще против всякой грязи и нечестивости.
Те, кто не читал объявления на шоссе в Санта-Ану, были информированы самим Леммингом или сообщениями в прессе, по радио и телевидению. Лемминг утверждал, клянясь, что это было самой сутью откровения испытанного им на дороге в Пасадину, что теперешние дни являются последними днями, о которых пророчествует Писание, — днями, когда зло и грехи заполняют землю, когда один народ поднимется против другого, днями голода, болезней и землетрясений, как предсказано в Евангелии от Матфея или где-то еще. Короче говоря, приближалось время второго пришествия Иисуса Христа, и Господь собирался вновь явиться на землю, дабы спасти ее от грозящего уничтожения.
Верил ли Фестус в это, искренне или нет — хотя все указывало на то, что верил, — большинство членов его церкви и значительно большее количество людей, слышавших его сообщение, относились к нему всерьез. Они верили Фестусу Леммингу, потому что он говорил страстно и убедительно, потому что он был вегетарианцем и холостяком, неустанно боровшимся с грехом и злом, но главным образом из-за его видения на дороге в Пасадину.
Все это помогало объяснить, почему Лемминг и члены его церкви так ополчились на эровит и Эммануэля Бруно. «Самый святой пастор» семь лет твердил, что его долг и долг его церкви очистить землю от греха перед вторым пришествием Господа. Если этого не сделать, и притом не сделать быстро, земля не будет достаточно чистой и погибнет, так как Бог не ступит на нее.
С точки зрения фестуса Лемминга, самым страшным грехом из всех был грех сексуальный, для которого обычно требовались два греховных тела. Поэтому, наряду с пророчествами о неминуемой каре, которую избегнут, благодаря вмешательству Господа, лишь самые чистые и непорочные, Лемминг то и дело поминал «блудодеев и развратников», грозя им вечными муками в адском пламени.
Можно легко понять испуг Фестуса Лемминга, когда вскоре после появления эровита в аптеках медицинские и любительские источники начали сообщать о его поразительном эффекте на человеческую сексуальность. Как раз в тот момент, когда миру необходимо полностью очиститься, поток грязи обрушился на землю.
Фестус понял, что, если монстра не придушить в колыбели, он вырастет и тогда с ним уже не совладать. Мир наполнится распутством, и конец света произойдет не тихо, а с ужасающим грохотом. Более того, коль скоро эровит в огромной степени ответствен за разврат, а Эммануэль Бруно ответствен за эровит, следовательно, Бруно был величайшим блудодеем всех времен. Это серьезное обвинение, но Лемминг считал его выдвижение своим долгом и не стал от него уклоняться.
Поверх текста объявления полыхала золотая стрела, похожая на те, которыми индейцы поджигали форты, хотя куда большего размера. Когда я свернул в указанном направлении на Филберт-стрит, мне пришло в голову — как ни странно, впервые, — что, хотя алчный человек, погрязший в грехе, мог похитить и удерживать Бруно в надежде приобрести формулу эровита и заработать на ней миллионы долларов, это мог сделать и праведник, дабы уничтожить Бруно и формулу и тем самым избавить мир от греха. Эта цель выглядела куда благороднее, нежели стремление заполучить миллионы.
Я проехал по асфальтированной дороге, усаженной с двух сторон высокими тополями и носящей чудесное название Хевнли-Лейн,[3] оставил церковь Второго пришествия двумя-тремя сотнями ярдов справа и очутился в Уайлтоне. Понадобилась всего пара минут, чтобы добраться до угла Пайн-стрит и Пятьдесят седьмой улицы и остановиться за углом. Через пять минут я вернулся пешком к маленькому белому дому на углу, а еще через две минуты убедился, что я здесь в полном одиночестве. Не было никого ни снаружи, ни внутри дома.
Поблизости я обнаружил табличку с надписью «Продается», а на лужайке перед домом — ямку, откуда, возможно, этим же вечером извлекли столбик с такой же табличкой. Несомненно, кто-то еще совсем недавно ждал здесь в полумраке.
Вернувшись в свой «кадиллак», я снова прочитал записку, которую написал дочери Бруно. Я искал ключи в словах, буквах и цифрах, но не нашел ни одного. Поэтому я поехал назад по Филберт-стрит к усаженной тополями Хевнли-Лейн. Вскоре слева показались ряды автомобилей, припаркованных на большой стоянке. Дорога сделала петлю — и внезапно передо мной предстала церковь Второго пришествия. Зеленый газон тянулся вверх, к цветочным бордюрам, над которыми, освещенный дюжиной прожекторов, возвышался белый фасад церкви. Она устремлялась к небу на сто пятьдесят футов, имея в ширину не менее семидесяти пяти; на белой стене не было никаких украшений, кроме золотого креста высотой в сотню футов с тридцатифутовой горизонтальной перекладиной у вершины. Под крестом зияли распахнутые двери, словно приглашая всех желающих.
Припарковав «кадиллак» на стоянке, я двинулся назад к церкви и ярдах в пятидесяти от дверей услышал зычный голос. Хотя я ни разу не разговаривал с Фестусом Леммингом, голос был знакомым, так как я регулярно слышал его по телевизору, не только утром по воскресеньям, но в течение последнего месяца и в вечернее время. Один раз услышав этот голос, его уже было невозможно забыть — как если бы вас ударили молотком по уху.