— Нет, — сказал мистер Итигаитук, цинично покачав головой. — Смешно. Никогда не дошли бы. Это невозможно.
— Он знал, — сказал Майлс. — Вот что означают те камни. Понимал, что дело безнадежное, и все-таки хотел попробовать.
Майлс взглянул на стоявшую рядом Лидию, которая бесстрастно слушала его рассказ. Его интерпретацию.
— Нет, — сказала она. — Смысла нет. Не может быть, чтобы они давно умерли. Не может… Мы оба получили письма… недавно…
Письма он мог кому-то оставить. «Пожалуйста, отошлите, если не вернусь через год. Вот сотня, две сотни долларов за труды и расходы».
— Возможно, ты права, — сказал Майлс. — Возможно, они живут где-нибудь.
Но Лидия погрузилась в собственные мысли. Не убедилась, но…
Даже так.
Может, не так, но разве не приятно верить?
Каким было бы облегчением, думал Майлс, каким утешением было бы думать, что они подошли к концу истории. Разве не подарок сделал им Хейден этой декорацией? Разве это не доброта в его понимании?
Тебе подарок, Майлс. Тебе, Лидия, тоже. Вы, наконец, пришли на край света, ваше путешествие завершилось. Для вас все кончено, если вы того желаете.
Если только согласитесь.
Райан прожил в Эквадоре уже почти год и начал привыкать к мысли, что, возможно, больше никогда не увидит Джея.
Ко многому привыкал.
Он жил в Кито, в Старом городе — Centro Histórico,[52] — в маленькой квартирке на калле Эспехо — довольно оживленном пешеходном бульваре, — и привык к звукам города, который просыпается рано. Прямо под его окном стойка с газетами и журналами, так что ему не нужен будильник. Перед рассветом слышен металлический дребезг, когда сеньор Гамбоа Пулидо расставляет стенды, раскладывает газеты; вскоре в полусознание начинают просачиваться голоса. Довольно долго испанские фразы звучали просто бурлящей музыкой, но и это стало меняться. Скорее, чем ожидалось, слоги стали сгущаться в слова, и он даже не понял, как начал думать по-испански.
Конечно, возможности еще ограничены. В нем еще можно узнать американца, но он может сходить на рынок или пройти по улице, уловить болтовню диджеев по радио, понять новости по телевизору, интриги и диалоги мыльных опер, может обменяться дружескими замечаниями в кафе и в интернет-кафе, слышать, когда окружающие заводят о нем речь, с любопытством наблюдая, как он склоняется над клавиатурой, удивляясь, как быстро набирает тексты одной рукой.
К этому он тоже начал привыкать.
Иногда по утрам бывают непонятные приступы боли. Призрак кисти ноет, ладонь чешется, пальцы сгибаются и разгибаются. Но он больше не удивляется, когда открывает глаза и видит, что руки нет. Перестал просыпаться с уверенностью, что она вернулась, неким образом материализовалась среди ночи, проросла и возродилась из обрубка.
Острое чувство утраты поблекло, он уже понял, что переживает все меньше и меньше. Одевается и даже зашнуровывает ботинки без особых проблем. Может сделать бутерброд, сварить кофе, разбить яйца на сковородку — все это одной рукой, порой даже не трудясь прилаживать протез.
«Яйца» — одно из тех испанских слов, на которых он иногда спотыкается.
Huevos? Huecos? Huesos? Яйца, дыры, кости.
Он давно уже пользуется миоэлектрическим[53] захватом, который надевается на культю, как перчатка. Сжимает и разжимает крюки, просто напрягая и расслабляя мышцы предплечья, и фактически ловко это проделывает. Тем не менее иногда легче — и не так привлекает внимание — просто застегнуть манжету на голом обрубке. Неприятно, что люди интересуются приспособлением, бросают изумленные взгляды, женщины и дети пугаются. Достаточно того, что он гринго, янки, лишние приметы ни к чему.
Вначале, проходя по плаза де ла Индепенденсиа, по променаду вокруг крылатой статуи Свободы, он обнаруживал, что невольно привлекает к себе взгляды. Вспоминал наказ Уолкотта: «Никогда не смотри людям прямо в лицо!» Тем не менее видел, что уличные мальчишки — чистильщики обуви несутся за ним, испуская неразборчивые пронзительные крики; деревенские старушки с седыми косами, в старинных индейских платьях, глубже хмурятся, когда он проходит мимо. В Кито поразительное количество клоунов и мимов, которых к нему тоже тянуло. Красноносый скелет в лохмотьях на ходулях; белолицый зомби в пыльном черном костюме, шагающий по переходу, как заводная игрушка; пожилой мужчина с ярко накрашенными губами и подведенными зелеными тенями глазами, в розовом тюрбане, с полной колодой карт Таро в руке, кричал ему вслед: «Fortuna! Fortuna!»[54]
Иногда студент колледжа с рюкзаком и в сандалиях, в армейской форме с распродажи излишков. «Эй, приятель! Ты американец?»
Теперь такое бывает все реже. Он проходит по плазе без особых событий. Старый предсказатель просто поднимает голову, бордельный макияж почти смыт потом, печальный взгляд провожает Райана, который направляется к президентскому дворцу с белой колоннадой на фасаде; старые тюремные камеры восемнадцатого века, которые некогда обрамляли подножие, ныне открыты, превращены в парикмахерские, магазины одежды, закусочные фастфуд.
С горных вершин над городом смотрит вниз кавалерия антенн и спутниковых тарелок. В проемы между зданиями иногда проглядывает огромная статуя на холме Панесильо — Дева Апокалипсиса в танцующей позе высится над долиной.
С финансами неплохо. Несмотря на провал, осталось несколько необнаруженных банковских счетов, и он начал, очень осторожно, переводить деньги с одного на следующий — маленький ручеек вселяет уверенность. Открыл несколько трастовых счетов, которые фактически приносят дивиденды, умудрился тем временем найти новое имя, примерить на себя. Дэвид Анхель Вердуро Кубреро, эквадорец по национальности — с паспортом и всем прочим, — а когда на него странновато поглядывают, пожимает плечами. «Моя мать была американкой», — объясняет он. Открыл сберегательный счет и приобрел для Дэвида пару кредитных карточек, и все вроде отлично. Кажется, удалось скрыться.
Мужчины, которые его атаковали, мужчины, которые отрезали ему руку, видимо, потеряли след.
Предположительно Джею не так повезло.
Все, что происходило в ту ночь, до сих пор видится смутно. До сих пор неизвестно, чего добивались погромщики, почему настаивали, что Джей — не Джей, почему удрали в такой панике, как Джею удалось отвязаться от стула. Сколько ни старайся мысленно свести все это воедино, события упорно остаются нелогичными, бессвязными и фрагментарными.
Пока доехали до больницы, Райан потерял много крови, глаза перестали различать цвета. Помнится — кажется, помнится, — как разъехались автоматические двери, когда они ввалились в приемную скорой. Помнится ошеломление изумленной дрожащей медсестры в униформе с рисунком из воздушных шариков, когда Джей сунул ей охладитель для пива. «Тут его рука, — сказал Джей. — Ее можно обратно пришить, правда? Можно приделать, правда?»
Помнится, Джей целовал его в макушку и сипло шептал: «Ты не умрешь; я люблю себя, сын; ты один был со мной; не позволю, чтобы что-то плохое случилось с тобой; все будет хорошо…»
«Да, — сказал Райан. — Хорошо», — сказал он и, когда закрыл глаза, слышал, как Джей говорит кому-то: «Упал с приставной лестницы. В руку врезалась проволока. Все произошло слишком быстро».
Зачем врет? — сонно подумал Райан.
Следующее, что помнится, — он на больничной койке, обрубок запястья туго спеленат, как мумия, призрак кисти глухо пульсирует, молодой врач, доктор Али, с черными волосами, забранными в конский хвост, с усталыми карими глазами, сообщает не совсем хорошие новости о руке, доктор говорит, что не удалось пришить конечность, прошло слишком много времени, маленькая больница не оборудована для…
«Где она?» — сказал Райан. Это была первая мысль. Что они сделали с его рукой?
Доктор взглянул на крошечную сестру-блондинку, стоявшую в сторонке.
«К сожалению, — скорбно сказал он, — ее больше нет».
«Где мой отец? — спросил тогда Райан. Все хорошо слышал, но не осознавал. Мозг стал плоским, двухмерным, он неуверенно смотрел на дверь больничной палаты. Слышал тяжелый стук чьих-то жестких подошв по полу в коридоре. — Где папа?» — спросил он, и доктор с сестрой снова мрачно переглянулись.
«Мистер Уимберли, — сказал врач, — у вас есть номер телефона, по которому можно связаться с вашим отцом? Может, хотите, чтобы мы еще кому-нибудь позвонили?»
Только когда Райан в конце концов заглянул в свой бумажник, увидел записку. Бумажник — где еще лежали водительские права Макса Уимберли — был набит деньгами. Пятнадцать стодолларовых банкнот, двадцатки, бумажки в один доллар и маленький сложенный листок, исписанный аккуратным почерком Джея, крошечными прописными печатными буквами: