Возвращение к драме второго купе. В 23.30 пассажир, следующий до Венеции, теряет свой бумажник и слетает с катушек. Этот идиот уже обыскал первое и третье купе. Люди в коридоре смотрят с любопытством, для надежности сунув руку в карман.
— Куда он там запропастился, ваш начальник поезда?
— Он придет, но в любом случае ему сходить через четверть часа, его маршрут закончен. Он сдает смену швейцарским контролерам.
Но я уже заранее знаю, что скажет швейцарец со своим невыносимым акцентом: «Кража совершена во Франции? Ну так ничего не могу поде–е–е–е–лать». Логика кафкианская и пограничная. Сегодня только ее и слышу.
Поезд незаметно замедлил ход. Узнаю вдалеке это странное, пестро раскрашенное здание, что–то вроде водонапорной башни, закамуфлированной каким–нибудь фовистом. Меньше километра осталось. Трехзвездочный кривит рожу:
— Так это ты вызывал?
У него из памяти еще не выветрилась наша недавняя стычка, и он небось думает, что я это сделал нарочно. Излагаю факты за тридцать секунд. Представляю, что у него в башке: «И надо же было этому свалиться именно на меня!» Полностью солидарен. Он обшаривает, обнюхивает, ощупывает и постановляет:
— Мне сходить через десять минут. Успею только составить акт о пропаже.
Он достает бланк, и тут крикун взрывается. Но трехзвездочный к дискуссиям не расположен.
— Послушайте, больше я ничего не могу сделать. Сейчас будет таможня. Они там все–таки жандармы, вот пусть и разбираются.
— Уж я с ними поговорю, увидите! Они все тут перероют!
Он все еще не сдается, но я, по крайней мере, тут уже больше ни при чем. Пускай сами выпутываются. Но тут вдруг поднимается американец и обводит глазами обитателей купе. Соня отводит взгляд.
— Может… еще немного поискать? В ресторане, например… — говорит американец.
Никто не отзывается. На этом я возвращаюсь к себе и плотно захлопываю дверь, чтобы отмежеваться от этого бардака. Раскладываю кресло, превращая его в кушетку, и готовлю постельные принадлежности в стиле «профи». Сложить одеяло пополам в ширину и обернуть его простыней, как пододеяльником, чтобы получился матрасик, повторить операцию со вторым одеялом и проскользнуть между ними, положив под голову две подушки. Тепло, мягко, а главное, избегаешь подцепить какую–нибудь гадость. В тот единственный раз, когда я видел типов, занятых чисткой одеял, на них были противогазы и они устраивали какой–то странный дождь из опрыскивателей. Надо быть психом, чтобы ложиться прямо под одеяло с голым торсом, как некоторые пассажиры, а я такое частенько наблюдал. К тому же все равно невозможно спать упакованным, будто кусок мяса, если приходится вскакивать по двадцать раз за ночь. Я отстал от своего графика, обычно койку себе я готовлю в Доле. Чаще всего именно там я осознаю, что Париж уже не более чем воспоминание. Чем больше буду спать, тем быстрее окажусь дома, а там уже я не стану ложиться, следующий раз слишком скоро.
***
Вечерами вроде этого я проклинаю всю железнодорожную систему. Поезд, представление о поезде, фильмы, романы, вся эта священная аура вокруг гусеницы из листового железа, которая делает тук–тук, тук–тук, а затем, когда малость разгонится, та–та–там, тата–там. Все это меня раздражает. В сущности, я закоренелый домосед, я люблю, растворив окно, видеть неизменную булочную напротив. А когда я качу по рельсам, это сплошная лотерея, за поднявшимся занавесом может оказаться день, ночь, город, деревня, чистое поле, вокзал. Я могу столкнуться нос к носу с обитателем веронского предместья, которому любопытно, прижавшись к стеклу, поглазеть на спящего парижанина. Вначале это меня забавляло, я буквально обжирался такой непредсказуемостью, но с тех пор бегу от нее, как от чумы, как от того типа, что позволил стащить свой бумажник и все уши мне проорал. В этой работе я не нахожу больше никакой поэзии, никакого восторга, вот уже несколько месяцев, как я полюбил упорядоченность и постоянство, это единственно возможная динамика будней. Пускай даже мои парижские приятели сочтут меня старым хрычом.
За два года я постарел лет на десять, и тем лучше.
*
Свет погашен. Через три секунды я смогу различить светящиеся точки будильника. Может, стоило согласиться на Флоренцию? Хоть отдохнул бы от того безумного дня в Париже. Беготня по библиотекам, Бобур, Шайо, Национальный центр кинематографии, срочный сбор кучи сведений о режиссерах для Ларусса, раздел «Кино». Панический звонок с утра: у них, видите ли, не хватает биографии Люка Мулле, а ты поди попробуй его выследи. Если я и в самом деле получу то место, которым они меня соблазняют вот уже три месяца, брошу «Спальные вагоны» с треском, без выходного пособия и без предварительного уведомления.
Стук в дверь. А я уж чуть было полностью не отвлекся от поезда.
Американец? Его едва можно узнать — лицо изменилось, глаза тоже. Особенно глаза. Врывается в мое купе почти силой. А я спросонья позволяю ему помыкать собой.
— Слушайте, это специально, очень специально…
Он пришепетывает, у него выходит «спешиално».
Наверняка хочет сказать «важно» или «срочно». А я все повторяю как заведенный: «успокойтесь» да «успокойтесь». Эти слова я вообще говорю чаще всего.
— Тот тип в моем купе совсем спятил из–за своего паспорта… и пяти тысяч франков… Если он скажет полиции, что тогда будет?
Легкое покалывание у меня в животе.
— Ну… э… они проверят… не знаю… со мной такое в первый раз… Как–то ночью они весь поезд прочесали вместе с одной девицей, чтобы опознать тех, кто ее изнасиловал. А сегодня не знаю… Не настолько серьезно…
— Паспорта будут проверять?
— Возможно. Вы ведь были в купе, так что немного… э… на подозрении.
Я произнес это едва шевельнув губами, но он прекрасно все понял. Несколько немых ругательств, потом:
— Нельзя.
Молчание.
Вот она, неприятность. Настоящая.
— Чего нельзя–то? Ваш паспорт смотреть?
— Надо быть в Лозанне в 2.50.
— Так вы там и будете, не задержат же они поезд из–за какого–то бумажника!
Он осматривает мою кабинку и шевелит мозгами на полной скорости.
— Можно ведь заплатить тому типу, а? Десять тысяч — чтобы заткнулся.
«Заткнулся». Его французский довольно неуклюж, но это он произнес отменно. Десять тысяч… Похоже, решил, что он в Нью–Йорке. Может, там бы это и прошло.
— Не советую.
Он бьет себя кулаком по туловищу и изрыгает какую–то фразу на своем языке — плевок со дна, скрежет ненависти, капкан. Тупик, западня. Dead end.[3] Распахиваю дверь и выталкиваю его наружу. Он задерживается на секунду и пристально смотрит мне в зрачки.
— Нельзя. Я для этого все сделаю, понимаете?
Мое сердцебиение учащается, я едва успеваю собрать то, что мне осталось от дыхания.
— Уходите отсюда. Get out! You know, I'm working on these fucking trains four thousands five hundreds fucking francs each month, понятно? So get out of here right now. O.K.?[4]
Он выходит, смотрит в коридор. Его лицо снова изменяется, но уже в обратную сторону. Это словно прилив спокойствия. Я тоже неожиданно перевожу дух.
— В вашем положении было бы лучше сказать мне, чем вы рискуете. Может, предпочитаете говорить по–английски?
Он улыбается. Грязненькая такая улыбка, хоть и вполне белозубая. На этот раз в нем нет и тени беспокойства, его голос больше не дрожит. Решение принято, и, думаю, уже никто не сможет его переубедить.
— Тут можно кое–что спрятать… — говорит он, показывая на мое купе.
— Простите? Вы шутите? You're joking?..
— Получишь двадцать тысяч, если кто–то проедет тут в Швейцарию. Идет? Это четыре месяца работы, no? Всего два часа, и он сойдет в Лозанне.
Это я отлично понимаю. В моей убогой карьере такое случалось всего дважды. Первый раз с одним аргентинцем без визы, который предлагал мне пять тысяч, а я отказался. Сегодня я собираюсь отказаться от вчетверо большего. Четыре месяца пахать, это верно. Я даже представить зрительно не могу эту сумму, я всего лишь перевожу ее в зарплату. Я откажусь, но вовсе не из–за этики. Просто боюсь тюряги.
— Только не объясняйте мне, зачем вам надо перебраться через границу. Выйдите из этого купе. Я не чиновник и не легавый, просто хочу спокойствия. Никаких заморочек. Вы понимаете — «заморочек»? No trouble.
— Тридцать тысяч. Это не гангстерское дело и не наркотики, ничего плохого…
— Тогда чего же вы боитесь?
— Я? Ничего. Я–то могу въехать в Швейцарию. Но не мой друг.
— А? Вы что, издеваетесь надо мной, какой еще друг? Ваша история того… с душком. It stinks.
Я толкаю его в плечо, наваливаясь на дверь. Из нас двоих он сильнее. Теперь он смотрит на меня как на врага. Как–нибудь ночью в темном переулке такой взгляд означал бы неминуемую смерть.
— You don't want trouble but looking for it. O.K.[5]
Он ослабляет нажим, не настаивает больше, словно желая этим сказать, что уже слишком поздно и он как–нибудь обойдется без меня.