А этот их акцент, накатывающий дурацкими волнами, вроде местного пейзажа.
— Нет, не спал, бандероль готовил. У меня тридцать семь человек.
— Вместе или без?
— С беглыми–то? Без. Их билеты таможенники забрали, остальные здесь.
Он замолкает, несмотря на сильное желание узнать побольше об этом деле, поскольку я явно не поощряю беседу. Я хочу, чтобы он погасил свет и убрался отсюда. Люди с Федеральных железных дорог довольно покладисты, ограниченны и скупы на лишние слова. Что–что, а это индейское достоинство у них не отнимешь, итальянец бы из меня вытянул под пыткой все подробности. Еще одна сильная сторона: швейцарец способен изрешетить пачку билетов за двадцать секунд, в стиле Аль Капоне. И чао.
— Есть пробле–е–е–е–ма.
— А?..
— Не хватает одного биле–е–е–е–та.
— Шутишь, что ли? Я уверен, что у меня тридцать семь человек!
— Знаю, я пересчитал, прежде чем к тебе идти. Но тут только тридцать шесть биле–е–е–е–тов…
Крупная проблема. Это пахнет неприятностями. Если швейцарец говорит «тридцать шесть», то наверняка так и есть, они способны угадать точное число, бросив всего один взгляд на пачку.
— Ну? Где биле–е–е–е–т?
Быстро найти объяснение.
— Ну да! Точно! Это тот тип, которого обокрали, он свой билет при себе оставил, долго объяснять, короче, у него все сперли, и билет в придачу. Фью!
— Так он едет без биле–е–е–е–та?
— …
— Ну так?..
Вот она, проблема. Гельвет в принципе не способен понять смысл исключения. Особый случай. У них даже трупу полагается иметь проездной документ. Мысленно вижу, как расталкиваю крикуна и предлагаю ему сделать «оплату на месте». Черт и еще раз черт. Я еле жив, а этот швейцарец из меня последние силы вытягивает, которые остались, чтобы держаться стоя. Но не только это. Что–то тут, в этом купе, не в порядке.
В первую очередь я сам, конечно, но не только. Чувствую что–то неуловимое, летучее. Что–то витающее в воздухе. Что–то тут не как обычно.
— Ну так как?
Рельсы гудят у меня в голове, швейцарец ждет ответа, я представляю спящую Катю. Срочно надо закурить.
— Слушай, оформи ему «оплату на месте», только без оплаты, будь человеком, не надо его добивать, ему и без того хватило неприятностей — у него же все бабки поперли.
Впервые прошу швейцарца об одолжении, пытаясь найти нужный тон.
И еще… я чувствую что–то… ведь я знаю свое купе как облупленное, встречу с контролером тоже переживал сотни раз, но сегодня ночью что–то не клеится. Окурок, что ли, забыл где–нибудь, или, может, в вентиляторе какой–то странный звук…
— «Оплату на месте» без оплаты? Спрошу сперва у колле–е–е–е–ги, там посмотрим.
Едва он уходит, как меня охватывает лихорадочное желание все тут обыскать, начиная с моего собственного багажа. Я разбираю постель и заглядываю под лежанку. Послышалось? Какой–то звук, будто потрескивает дерево под давлением. Может, это в соседнем купе, в десятом, скрипит плохо закрепленная полка? Или в бельевом баке заваливается стопка простыней. На всякий случай приподнимаю крышку.
Глаз. Широко раскрытый. Смотрит на меня. Крышка падает со стуком, словно гильотинный нож, я вскрикиваю.
— Э, не пугайся, это я. Коллега согласен без оплаты. Повезло твоему типу.
Швейцарец приоткрыл дверь ногой в тот самый миг, когда я уже начал валиться на пол. Ничего не говорить. Ничего. Не хочу ничего. Кроме забвения. А этот устраивается на моей банкетке, чтобы выписать «оплату на месте», будь она неладна. Нельзя, чтобы он услышал этот звук, этот скрип. Иначе увидит глаз. И тогда все пропало: обвинят меня, снимут с рейса, запрут где–нибудь. Я слишком хорошо знаю, что бывает, когда находят зайца. А этот еще и спрятан в моей собственной кабинке.
— У меня есть свободное купе… Там тебе будет удобнее, — говорю я вполголоса.
Никакого ответа.
Я ничего не просил, я всегда избегал неприятностей, я никого не обманывал и всегда отказывался от нелегалов — и вдруг сегодня ночью обнаруживаю глаз, который пялится на меня из–за стопки белья, швейцарец в галунах отказывается уходить, какой–то псих–американец мне угрожает, звенит аварийный сигнал… Я сейчас всех отсюда повыгоняю… Дайте мне спокойно делать свою работу… Это уже само по себе нелегко…
Мы одновременно поднимаем голову. Поезд замедляет ход. Приближается Лозанна.
— Дооформлю после Лозанны. У тебя тут садится кто–нибудь?
— Нет.
Он выходит по крайней мере минуты на три. Во время стоянки они могут и сойти, а могут просто посветить фонариком с подножки. Приподнимаю крышку и узнаю приятеля американца, соню, лежащего подтянув одно колено к груди, другое погребено под оползнем простынь. Он умоляет меня глазами, в таком положении он только и может, что умолять взглядом.
— Не шевелитесь, контролер у меня за спиной.
Он пытается что–то сказать и сглатывает слюну; видимо, вторая нога у него затекла, он пытается подтянуть ее к себе.
— …Спасибо… я должен… сойти… в Лозанне…
Я захлопываю крышку, чуть не прищемив ему нос. Спасибо?! Дурень несчастный, я делаю это ради самого себя, а ты хоть подыхай, но где угодно, только не в моем купе. Поезд подходит к перрону в 1.30, как и положено. Американец тоже говорил про Лозанну. Мне надо немедленно избавиться от этого балласта, здесь, на стоянке, так мне не придется вышвыривать его на ходу из окна в какое–нибудь заснеженное ущелье. Никто ничего не заметит, и я смогу наконец спокойно поспать.
Но чертов швейцарец решил не выходить, он перебрасывается словом со своим напарником, размахивает фонарем, и все это в коридоре. Надо убрать его отсюда, чтобы можно было выпустить зайца, навязавшегося на мою голову.
— Эй, у меня впечатление, что кто–то пытается влезть с той стороны. Тебя как зовут? Меня Антуан.
— С той стороны?.. Если это не машинист, советую ему побере–е–е–е–чься, с той стороны как раз «Симплон» подходит.
Мимо. Что за козел…
— И еще мой коллега малость паникует. У него в тамбуре какой–то молодчик с тряпкой на голове чемоданчик оставил.
Его напарник кричит ему по–немецки что–то невразумительное. Сообщает, видимо, что все в порядке. Из Цюриха они, что ли? Тогда понятно, почему оба кажутся такими несговорчивыми. Он кончает размахивать своей лампой, ставит ее на пол и, подбоченясь, оборачивается ко мне:
— Не знаю, что с тобой сегодня тако–о–о–о–е. Но если в тамбуре ничего не окажется, подам на тебя рапорт. Обещаю. Я очень люблю французов, но палку перегибать не стоит.
— …
— Ну так как? Сходить к твоему колле–е–е–е–ге?
— Да нет, ха, это я пошутил… все эти байки про террористов, сам понимаешь…
Я сегодня сам себя не узнаю. Вынужден заткнуться перед каким–то швейцарцем, а это неприятно. Обычно я пускаю в ход все мыслимые и немыслимые сарказмы: я вспоминаю их знаменитый рецепт кускуса,[9] выдумываю дурацкие каламбуры по поводу эмментальского сыра, возношу хвалу бельгийскому шоколаду, предаюсь сравнительному исследованию часовых кукушек и прошу показать мне идеальное положение языка для исполнения йодлей. Многие на это покупаются, некоторые отвечают высокомерным презрением, но я в любом случае ликую при мысли, что сбил с панталыку рыхлого, хоть и экономически сильного демократа. Не знаю ничего более сладостного, чем быть принятым за дурака швейцарцем. Но сегодня ночью Антуан поубавит себе спеси.
Раздается тяжелый скрежет дверных пружин, ледяной сквозняк врывается в нашу беседу. Мы без всякой причины застываем, ошеломленные, желая поскорее узнать, кто это там лезет. Но этот кто–то, открывший дверь, не торопится. За поручень медленно ухватывается рука, чтобы втянуть на борт и остальное тело. Появляется синий силуэт, длинное темно–синее пальто, увенчанное белокурой головой с прямыми волосами, ангельскими глазами, белой кожей и взором, делающим невозможным любое умозаключение насчет субъекта до тех пор, пока он не откроет рот. Мне он сразу напомнил одного гитариста из «Ролинг стоунз», умершего в бассейне. Едва он начинает говорить, как из его рта вырывается завиток теплого воздуха.
— Простите, господа, это вагон девяносто шесть?
Я бросаю прямое и откровенное «да», чуть прикрытое нерешительным мычанием швейцарца.
— Я должен встретить двух пассажиров из Парижа и удивлен, что не вижу их.
Дверь осталась открытой, но эти клубы пара вырвались скорее из моих пор. И мне кажется, что этот тип смог даже заметить радужное гало окутавших меня испарений. Уж я–то знаю, кого он имеет в виду.
— Пассажиры ЭТОГО вагона? Как они выглядят?
— Один довольно сильный, темноволосый, с англо–саксонским акцентом. Другой… француз.
Явно ничего больше о нем не знает. Отступив на шаг, он выглядывает наружу и машет кому–то руками, но, кому именно, я не вижу. Швейцарец тычет в меня пальцем: