— Моя рука годится на то, чтобы лапать, если я правильно понял, — захихикал Гобри.
С минуту я чувствовал смущение, воображая, как рука Гобри ласкает Режину. Было ли это бедро Режины — линия, которую его рука бессознательно очертила на полотне? Я отбросил эту чудовищную мысль, потому что прекрасно знал: моя теория ничего не стоит и Гобри суждено остаться неудачником. Но его нужно было спасти от депрессии, дать ему хоть маленький повод для надежды.
— Владельцы нескольких выставочных залов — мои знакомые. Если вы будете упорно работать, найдете подходящий для себя жанр, доверяя пересаженной руке, а не презирая ее, я им порекомендую вас.
Гобри слушал, но, судя по лицу, упорно продолжал думать свое.
— Есть, начальник… Слушаюсь, начальник, — отвергал он и, пытаясь отвесить низкий поклон, едва не потерял равновесие.
Мне хотелось дать ему по физиономии. Я схватил его за грудки.
— Послушайте, Гобри. Все остальные перенесли трансплантацию более или менее сносно. Вы — единственный, кто все время ворчит. Так что переборите себя. Неужто вы не понимаете, что через полгода прославитесь, вопреки самому себе, когда правда станет общеизвестной! И вы должны быть к этому готовы. На вашем месте я работал бы денно и нощно.
Я отпустил Гобри и пошел к раковине вылить остатки виски. Перед уходом у меня создалось впечатление, что я сумел–таки задеть его за живое.
Погода была хорошая. Договорившись с начальством, я получил три дня отдыха и удрал в Сен–Серван, где круглый год снимал домик на берегу Ранса. Приведя свои записи в порядок, я долго размышлял над происшедшим, гуляя по пляжам в устье реки. Не стану вдаваться в подробности моих раздумий, чтобы не утяжелять свой отчет. Но, как бы я ни старался не выходить за рамки голых фактов, тем не менее должен упомянуть о наблюдении, обретающем все большую силу и очевидность: части тела Миртиля теперь принадлежат разным людям, но при всем этом, подобно тому как каждая частица древней руды сохраняет свойства радиоактивности, они оказывали своеобразное взаимовлияние. Точнее говоря, Миртиль, мертвый и расчлененный, стал как бы созвездием своих частей, мини–галактикой, наделенной собственным гравитационным полем. Доказательство: совсем недавно выпущенная на свободу Режина снова была вовлечена в орбиту Миртиля и теперь вращалась вокруг меня, а я сам вращался вокруг семи прооперированных, и все мы находились, так сказать, под воздействием Миртиля. Это был феномен уже не физического порядка, а скорее психического. Наши мысли получали тайные импульсы от исчезнувшего Миртиля; мы неотступно преследовали друг друга, так как оказались звеньями единой цепи и нас одолевали одни и те же мысли. Подтверждение своей гипотезе я получил по возвращении в Париж. Вечером того же дня позвонил священник Левире. Оказывается, он уже неоднократно звонил мне по поводу Жюможа и теперь казался сильно обеспокоенным. Я пригласил его зайти. Когда он пришел, я заметил у него на руке черную перчатку.
— Что, рука все еще доставляет вам хлопоты?
— Нет, не очень… У меня было несколько неприятных моментов в воскресенье, когда я собирал пожертвования. О–о! Пришлось преодолеть каких–нибудь два–три непроизвольных рывка, сущий пустяк. А вот у Жюможа, похоже, дело не ладится.
— Что с ним такое?
— Вы и сами должны догадываться. Заметьте, я не выдаю никакого секрета. Он не исповедовался. Просто пришел ко мне поговорить как мужчина с мужчиной. Знаете, он достоин сочувствия… Это сродни одержимости. Вероятно, у Миртиля была большая… потенция, огромная, и он привык ее удовлетворять без проблем. Не было ли у него… подружки?
— Да. Режина…
Я осекся на этом имени, и священник посмотрел на меня вопросительно. Желая скрыть свое замешательство, я угостил его сигарой.
Но его намек на характер отношений Миртиля и Режины испортил мне настроение.
— Ну и… — спросил я, — что же он вам рассказал?
— Значит, так. Прежде всего он поссорился с этой особой — вы наверняка в курсе дела, — преподавательницей музыки…
— Да, знаю. И почему же?
— Я хотел бы, мсье Гаррик, чтобы вы понимали меня с полуслова.
— Черт возьми, господин кюре! Мы же с вами не в ризнице. Говорите!
На беднягу было больно смотреть. Я пошел за бутылкой коньяка и стаканами. Мы чокнулись.
— Можете рассчитывать на мою помощь, — сказал я. — Он проявил большую требовательность?
— Да. Но и это еще не все.
— Что?.. Не хотите ли вы мне сказать, что Миртиль не был нормальным мужчиной?
— И Миртиль и Жюмож совершенно нормальны. Но Жюмож не может перенести контраста, резкого отличия его теперешнего состояния от прежнего. Вы видели его за столом… Он не ест, а жрет. Он никогда не насыщается, впрочем, у него отличный желудок. Но вместо того чтобы испытывать удовольствие, он, наоборот, себя корит, считает скотом. Так что судите сами, что он ощущает, когда речь идет о…
— До меня постепенно доходит.
— Представьте себе бедняка, которому вы предложите богатство. Он устрашится его. При всяком широком жесте он станет оглядываться вокруг, спрашивая себя, а правильно ли он поступил, потратив деньги… Понимаете?
— Бедняки быстро приноравливаются.
— Разумеется. Возможно, мое сравнение не из удачных. Так или иначе, он никак не приноровится. Он готов считать себя чудовищем.
— Полноте!… Вы уверены, что малость не преувеличиваете?
Священник порылся в кармане и протянул мне толстую записную книжку, перехваченную резинкой.
— Судите сами, — сказал он. — Вот его дневник или по крайней мере первые записи. Поскольку он меня не просил хранить его в тайне, а вы интересуетесь его случаем даже больше меня, передаю его вам.
— А он, случайно, не ударился в сочинительство?
— Возможно! Но сначала прочитайте.
— Вы не видели других? — спросил я.
— Нет. Но знаю, что Нерис тоже не в блестящей форме. В клинике мне сказали, что у него боли на почве невралгии. Я попытался дозвониться мадам Галлар, но не застал ее дома. Сегодня вечером я рассчитываю заглянуть к Мусрону. Эрамбль, похоже, в порядке.
Как всегда, он был преисполнен доброй воли. Я очень любил его, нашего скромного кюре! Он, к счастью, легко справлялся с побочными явлениями. Я пожал ему руку и, ублажив себя парой глотков коньяку, уселся в кресло читать знаменитую записную книжку. На деле это оказался ежедневник большого формата, где Жюмож день за днем фиксировал свои свидания, расходы, мысли, время от времени стихотворные строчки, которые он, наверное, счел особо достойными. По субботам он имел обыкновение встречаться с подружкой, и, по–видимому, они проводили воскресенье вместе, поскольку на воскресных страницах я обнаружил, к примеру, такую запись:
«Бек Фен, два обеда: 2400 франков. Телячью печенку подали пережаренной. Впредь избегать Сан–серр… Ниверне, два обеда: 2750 франков. Ракушки Сен–Жак были с душком… Спор о «Пеллеасе и Мелизанде“ [ [14]]. Надин явно не разбирается в Метерлинке… Как, впрочем, и в Дебюсси. Отель «Шануадок» в Шартре. Проливной дождь. В соборе у меня закоченели ноги. Молящиеся вызывают раздражение. Перечитать «Сложные государства» Генона.
Хлеб холмов (поэмы) В этот миг между мной и тобой нашлось место для солнца.
Аспирин, Лорага, Висмут: 1925 франков. Плюс такси, поезд. Я начинаю жить не по средствам».
Однако мне не терпелось перелистать те страницы, которые были написаны им после операции. Их насчитывалось немного. Записи не соответствовали датам, хронология не соблюдалась.
«… Доминирующее впечатление: у меня больше нет времени думать, размышлять. Они превратили мое обоняние в собачий нюх. Я улавливаю запах земли под окном, запахи из кухни… Наверняка в полдень нам подадут к столу мерлана… Я улавливаю запах табака — это курит Эрамбль через три комнаты от моей. Прежде я не обращал внимания на окружающие мелочи… Теперь живу вне самого себя… Я реагирую не только на запахи, но и на шумы… Три воспоминания проходят, как картинки в фильмоскопе… Например, вспоминается вкус морского языка, который я ел в Дьеппе два года назад… Или глубокий вырез платья официантки, покачивание ее бедер… Теперь я полюбил женские бедра… Они качаются, комната качается, кровать качается… Я прихожу в себя — дрожащий, обессиленный, но уже терзаясь от наката новых вожделений. Я голоден. Я хочу пить. Мне хочется уйти, ходить по траве, жевать листья, кусаться и выть…
… Во мне живет что–то огромное, чего я никак не пойму. Оно неисчерпаемо, и мне страшно. Раньше было хорошо, я был спокоен. День следовал за днем, без толчков. Сумею ли я вернуться к прежней работе? Мне не удается сосредоточиться. Я разбрасываюсь… Смотрю на облака, и перед моим взором проходят картины детства. Снова вижу себя на мельнице в Обье, мне шесть лет… Я вырвал морковь, чтобы грызть ее сырой, лазил на орешник, на яблони, упивался ветром. Я снова вижу себя, подглядывающим за служанкой Элизой, когда она раздевается для послеобеденного сна. Я считал, что завязал со всеми такими глупостями, а на поверку сам себе не хозяин. Считаю путешествия, которых не совершил, женщин, которыми не обладал. Я непрерывно пересчитываю упущенные возможности. Чему–то внутри хотелось бы меня убедить, что я несчастный, который однажды стал на неправедный путь. Меня не проведешь. Я прекрасно вижу, что терзающие меня желания, собственно говоря, мне не принадлежат. Они пытаются заручиться моим сообщничеством, а для этого стремятся унизить меня в моих же глазах. Но им этого не добиться. Что за гнусные желания! Они неотступны — я говорю о них, пишу о них, думаю о них. Но я не желаю уподобляться животным.