… Уличное зрелище нестерпимо. Куда ни глянь — женщины. Даже в ранний час — время, которое я предпочитаю, — я улавливаю кругом себя специфически женские запахи. Я подолгу брожу по улицам. А поскольку я теперь слишком много ем, у меня потребность утомляться, доводить себя до изнеможения, иначе…»
Несколько листков оказались вырванными, а дальше шли только сбивчивые записи, оборванные фразы:
«Невозможно объяснить Надин…
Радость. Стыд. Чудесный момент. А потом становится невыносимо… Может, я все время обманывался…
Разрыв с Надин. Я внушаю ей страх.
Ее зовут Клотильда. Она девушка. Черт с ней, но как же быть дальше? Открытие особого мира… Пусть тот, кто войдет в него, отбросит всякое чувство у входа… Чувство — вот, пожалуй, все, что тебе остается, если ты импотент. Я же погряз в блуде, как хряк…
Клара. Ну и девка! Она сказала, что я способный ученик…
Но где взять денег?.. И потом, эта моя по–прежнему жалкая внешность школьного наставника… Для них она — предмет насмешек. Похоже, при взгляде на меня никому и в голову не придет…
Что–то звучит громко, но во мне как будто бы трубишь в трубу, которая воспроизводит одну и ту же оглушительную ноту. А мне хотелось бы хоть немножко монотонно–настоящей музыки…»
На этом дневниковые записи Жюможа обрывались. Я пошел спать в состоянии полной растерянности. То, что произошло с Жюможем, вполне объяснимо. Возросшая потенция оказалась за пределами его разумения. Другой бы почувствовал, как с него спали оковы. Он же, чего доброго, мог отчаяться. Уже в случае с Гобри дело принимало не блестящий оборот. А теперь и Жюмож начинал комплексовать! Последствия эксперимента казались мне все более и более пагубными.
Я решил завтра же навестить молодого Мусрона. Различные обстоятельства задерживали меня, и когда я освободился, был уже пятый час пополудни. Естественно, дома я его не застал. Привратница сказала, что Мусрона можно найти у друзей на улице Ассас. Он и в самом деле оказался по означенному адресу, репетировал в гараже с тремя парнями: ударником, гитаристом и контрабасистом. Они откатили «мерседес» подальше от входа, и все четверо неистовствовали на пространстве площадью с ладонь. Из разговоров я узнал, что гараж и дом принадлежали матери гитариста, вдове дипломата. Эти четверо намеревались вкупе с пятым, трубачом, организовать небольшой оркестр, для которого они, между прочим, подыскивали название. Мусрон был преисполнен веры в будущее.
— Послушайте–ка, шеф!
Так он звал меня теперь. И начал импровизировать, чем привел прочих оркестрантов в полный экстаз. Они хлопали в ладоши и стучали ногами, затем, завороженные ритмом, схватили свои инструменты, чтобы ему подыгрывать. Их головы, ноги, плечи дергались, как в судорогах, а Мусрон, прикрыв глаза, то в мучительном призыве вздымал свой саксофон, то запускал его между колен в поисках драматических, подобных хрипам, звучаний, умудряясь при этом заправлять оркестром с замечательной точностью и силой. Когда он наконец остановился — с раскрасневшимися щеками и с вздувшимися на шее венами, — я не мог удержаться и захлопал в ладоши. Поаплодировав, пожал ему руку.
— Вы меня приятно удивили, — признался я.
— Правда? — спросил гитарист. После аварии он стал другим человеком.
— Какое звучание, извините, конечно! — вмешался ударник. — Лично я такого никогда не слышал.
А контрабасист добавил, протирая очки:
— Послезавтра у нас прослушивание.
Поздно вечером я повел Мусрона ужинать в «Клозри».
— Скажите честно, вы ни о чем не сожалеете? — спросил я.
— Я? Да я никогда не чувствовал себя в такой отличной форме, шеф. Почему вы спрашиваете?
— Потому что у остальных дела неважнецкие.
Я рассказал ему о своих тревогах в отношении Жюможа и Гобри, про головные боли Нериса, про не совсем ясные сожаления Эрамбля.
— Думаю, вы преувеличиваете, — сказал он. — Прежде Жюмож и Гобри ничего особенного собой не представляли. Такими они и остались. Не вижу, что в этом аномального?
— А вот вы сами… Ваш приятель сейчас признал, что вы стали другим человеком… Что в вас изменилось?
— Ничего, шеф, ничего. Я и раньше любил играть на саксе, но у меня не хватало дыхания. Теперь у меня появилось дыхание, вот и вся разница.
— Я не о том. Раньше… вы бы осмелились себя рекламировать, организовать оркестр и все прочее?..
— Нет, я был не в состоянии. А теперь — без проблем.
— И вы почувствовали себя счастливее?
— Ах, и не говорите! Я только сейчас начинаю жить.
— А как же ваши занятия?
— С ними я завязал! Мы с приятелями так решили. Копаем вглубь. Делаем карьеру. Вот увидите, какие денежки мы станем загребать через полгода.
— Еще вопрос. Вы иногда думаете о Миртиле?
— Никогда. Нет времени… Между нами говоря, знаете, эта затея содружества, эти собрания и все прочее — чистое ребячество… Заметьте, я — то не против. Но какой в этом прок? Мехи Миртиля приклеили мне. Теперь они мои. Дело сделано. Но ведь Миртиль не стал бы играть на саксе, верно? Так что пусть меня оставят в покое с этим Миртилем!
Мне понравилась философия Мусрона. По крайней мере, он был спасен. И священник. Итого — двое наверняка избегнувших гибели. Ко мне вернулась вера в успех эксперимента. В конце концов, Мусрон был прав: каждый оставался таким, каким был прежде. Операция не изменила ничьей сути. Она только обострила самосознание каждого.
Тем не менее надо было попытаться что–то сделать для Жюможа. И я позвонил священнику. Оказывается, он мне тоже звонил. Жюмож нанес ему визит, и на этот раз исповедался. Священник еще не оправился от потрясения.
— Если не вмешаться, он себя прикончит. Я не могу вам ничего повторить, но я напуган.
— Сегодня вечером уже слишком поздно пойти его повидать. Вы согласны завтра в девять утра?
— Раньше… Чем раньше, тем лучше, поверьте мне.
— Хорошо. Я заеду за вами в восемь. Назавтра в восемь я усадил священника рядом, и мы покатили в сторону Версаля.
— Неужто это так серьезно? — спросил я.
— Вы читали его дневник и знаете, от какого рода одержимости он страдает. Это ужасно. Ведь, в конце концов, он не виноват.
— Полноте! Да он же всегда отличался неуравновешенным характером! Это явствует из каждой строчки его записной книжки.
— Неуравновешен, возможно. Но не до такой степени, чтобы совершать… Нет, прошу вас, не вынуждайте меня говорить то, чего я не имею права сказать.
Рванув вперед, я обогнал вереницу грузовиков и выехал на автостраду, которая, по счастью, не была забита.
— Его случай вовсе не сложный, — пробурчал я. — Хотите, я вам расшифрую? Так вот. Жюмож был человеком, покорным судьбе, и окружил себя, как защитной оболочкой, несколькими гарантиями покоя; но, внезапно оказавшись беззащитным, он испугался и помирает со страху.
— Нет, — упрямо возразил священник. — Уж извините, но я с вами совершенно не согласен. По–моему, Жюмож подвергается жестоким испытаниям — как бы это выразиться? — из–за впечатлений… ощущений, в которых не имел опыта, и они показались ему нездоровыми хотя бы потому, что были чересчур сильными… Вы меня понимаете?.. Представьте себя человека, который был лишен обоняния и вкуса… Его излечивают, и несчастный, сидя перед тарелкой лукового супа, вообразил, что потребляет гашиш. Что–то вроде этого происходит и с Жюможем.
— Все–таки мне кажется, что с ним дело посложнее. Жюмож явно хочет наказать себя и, возможно, других за то, что он испытывает.
Я умолк, так как машин на дороге прибавилось, что потребовало напряженного внимания за рулем. Но даже если я и не мог больше распространяться о Жюможе, то никто не мешал мне размышлять о сути его проблемы. С одной стороны, желания, в которых неловко признаться… с другой — внезапно обретенная возможность их удовлетворять… Тут недалеко и до Джека–Потрошителя. Мои теории снова приходилось пересматривать.
Жюмож жил в квартале Сен–Луи, мало привлекательном, с малюсеньким палисадником. На ограде висела пластинка — «Курсы Эразма». Стук дверцы, похоже, насторожил Жюможа — он появился у окна второго этажа и, высунувшись из него, крикнул нам:
— Иду! Подождите!
Священник толкнул калитку. Еще несколько шагов — и мы очутились у первой ступеньки крыльца.
— Как можно тут жить? — шепотом спросил я. — Представляете себе: каждый день, с утра до вечера, сюда тянется вереница балбесов! Это должно быть изнурительно!
Священник поднял руку в черной перчатке в знак смирения.
— Бывает и похуже, — пробормотал он.
Мы ждали. Я прислушался. В доме — полная тишина.
— Что же он там выделывает? Священнику тоже показалась странной столь затяжная тишина. Он ударил по двери кулаком, и я обратил внимание, каким твердым, мощным был его кулак. Сам того не желая, кюре дубасил, как полицейский.