Вот она, глубинная суть вещей, не подумал, а ощутил Он, бережно касаясь пальцем взъерошенных мокрых перышек и разинутого клюва, этот плевочек, жаждущий жизни, такая же часть вселенской энергии, как я. Учитель наполнился праной и стал еще сильнее.
В благодарность за озарение Он взял меня в ученики. Спас мою крошечную жизнь, взрастил меня, сделал тем, кем я являюсь. И дал имя Андоку, “Мирное Одиночество”, тем самым предугадав, а может, и предопределив мою дальнейшую судьбу.
Повезло мне в тот день или нет, сказать трудно. Бывают минуты, когда я жалею, что не разбился о землю в младенчестве. Но бывает и наоборот. “Жизнь одновременно ужасна и прекрасна, – говорил Учитель. – Ужас тоже благотворен, ведь без него не было бы Красоты”. С этим, как говорится, не поспоришь.
Впрочем, Учитель редко говорил вещи, которые хотелось бы оспорить. Хотя, возможно, именно они были самыми важными.
Не знаю, сколько Ему было лет. Возможно, Он сам не мог бы с точностью это сказать. Или же не счел нужным помнить как нечто малосущественное. Но не сто и не двести, а гораздо больше, в этом я уверен. Посреди нашего рукотворного острова был курган, в кургане подземная усыпальница, а в самой ее глубине – саркофаг с телом древней императрицы. Учитель как-то обмолвился, что знавал лично и что она была лучшей из женщин.
Однако следует рассказать об удивительном месте, где я появился на свет. О заколдованном острове, на который мне, увы, нет возврата.
Там, как повсюду на земле, существовали день с ночью, всходило и заходило солнце, лето сменялось осенью, а осень зимой, но там не было времени. Оно не двигалось. Во всяком случае, так казалось мне. Я менялся, я познавал мир, но сам мир вокруг меня оставался неизменным.
Кажется, я еще не сказал, что родился в Японии, неподалеку от древней столицы. Получается, что моя родина – остров, расположенный внутри другого острова. Будто сон, увиденный во сне. В далекую-предалекую эпоху, которой я не могу помнить, но которую помнил Учитель, умершего императора или императрицу хоронили особенным образом: вокруг погребального кургана рыли ров, а то и два, наполняли их водой, и людям навсегда, на вечные времена запрещалось ступать на землю этого искусственного острова. Вся центральная часть японской земли покрыта такими заповедными островками, они называются “кофуны”. Вокруг стоят дома, идет обыкновенная жизнь, но никто и никогда не пересекает темно-зеленую воду запретного рва. И никто наверняка не знает, что творится на территории кофуна. Так продолжается тысячу лет. Удивительный все-таки народ японцы.
Мой остров был из числа крупных. От одного его конца до другого было три с половиной минуты неторопливого лёта или примерно 400 человеческих шагов.
Когда у меня окрепли крылья и я смог взглянуть на кофун сверху, я увидел, что формой он напоминает замочную скважину (хоть и не знал тогда, что это такое): овал, насаженный на клин, – либо клин, вонзившийся в овал. Не знаю, что означает эта символика, так и не удосужился спросить у Учителя. Полагаю, соединение мужского и женского начал, что-нибудь в этом роде.
Мой родной остров сплошь зарос деревьями, а от внешнего мира, летать над которым мне не позволялось, он был отделен двумя рвами, меж которых зеленым бордюром располагалась лесистая полоска земли.
Впоследствии я узнал, что о зачарованных курганах у японцев ходят самые невероятные легенды. Будто бы там обитают злые духи, в густой траве ползают исполинские ядовитые гады, а на ветвях сидят калавинки – полу-девушки, полу-птицы.
Всё это, разумеется, чушь, однако у нас на острове и вправду сохранились некоторые животные, в других местах давно вымершие или истребленные теми же людьми. Взять хоть меня. Теперь, вдоволь набродившись по свету, я знаю, что черно-пурпурных попугаев нигде больше не осталось. Я такой один: с большой головой, увенчанной багряным хохолком, с сильно изогнутым надклювьем алого цвета; тело у меня черное, но концы крыльев желтые; желты и лапы с крепкими когтями; в хвосте у меня тринадцать рулевых перьев, а не двенадцать, как у остальных попугаев, что придает моему полету изящество и оригинальность, но отпугивает сородичей, которые сразу распознают во мне чужака. Впрочем, для меня естественно сознавать, что я не такой, как другие. Каждый из живущих в глубине души, я уверен, чувствует то же самое.
У нас на острове водились двухвостые мыши; необычные бабочки – одно крыло зеленое, другое красное; были и огромные змеи-осохэби, но не ядовитые, а безобидные, питавшиеся лягушачьей икрой и тиной. Не было лишь людей.
До двадцати лет я думал, что Учитель с его длинной бородой, сверкающим голым черепом, с травяной повязкой на чреслах и узловатым посохом – существо единственное и уникальное, вытянутое снизу вверх словно бы в ожидании грядущего взлета в далекие небеса. Лишь незадолго до своего ухода, в безмятежный осенний день, Он велел мне полетать над дальним рвом, где прежде я не бывал, и по ту сторону воды я увидел дощатый помост, а на нем кучку таких же узких созданий. Они были в длинных красивых одеяниях и черных шапочках, несколько похожих формой на мой хохолок. Что-то гнусаво пели, чадили дымом. Это жрецы ближнего синтоистского храма проводили ежегодную церемонию, призванную умилостивить духов кофуна.
Нас, учеников, было четверо. Каждый, подобно мне, попал к Учителю случайно. Выражаясь правильнее, каждого свела с Ним карма, потому что никаких случайностей на свете, конечно, не бывает.
Кроме меня мудрости Учителя внимали порывистый заяц Рокуэн, меланхоличная лисица Ада и добродушный змей Дондо в два кэна длиной.
Учитель мог пробудить Ки (ту волеобразующую субстанцию, которую христиане называют “душой”) во всяком живом существе. Он умел разговаривать с нами, а на прощанье наделил каждого даром, драгоценней и тяжелее которого не бывает.
Случилось это так.
Однажды, в горший из дней моей жизни, Учитель собрал нас и сказал – всем разом и в то же время персонально каждому, как умел Он один: “Мое время закончилось. Я узнал о бытии все, что можно узнать. Я переполнился жизнью. Мне пора. Ступай своей дорогой и пройди ее до конца”. И Он коснулся каждого посохом, передавая свой Мансэй – Дар Полной Жизни.
Тот, кто обладает Даром Полной Жизни, не бессмертен и не защищен от опасностей, но избавлен от одряхления и никогда не болеет. Если меня не убьют или я сам не решу, что мне пора уйти, я буду жить вечно. Но, в отличие от Учителя, я не владею искусством передавать Мансэй другому. Когда-нибудь, я знаю, это разобьет мне сердце.
Попрощавшись с учениками, Он спустился в подземелье, чтобы лечь рядом со своей императрицей. Не знаю, что Учителя с нею связывало, но таково было Его желание. Там, в саркофаге, они лежат поныне и пролежат до тех пор, пока японцы не разучатся чтить неприкосновенность кофунов.
Мы четверо в скорби и потерянности разбрелись в разные стороны. Вернее, змей уполз, лисица убежала, заяц ускакал, а я улетел. Без Учителя нам вместе делать было нечего. Мы понимали Его, но не друг друга. Не знаю, что сталось с моими товарищами, но не думаю, чтобы кто-то из них пожелал остаться на осиротевшем острове. Лисица и змей умели плавать, а Рокуэн был из нас самым изобретательным. Он мог соорудить плот или просто воспользоваться корягой, не знаю.
Мне было легче. Я просто подавил горестный стон и взлетел так высоко, как только позволяли мои крылья (в каждом по двадцать одному маховому перу). Когда я бросил последний взгляд из-под облаков на мир, где провел детство и юность, кофун предстал передо мной запертой дверью рая, ключ от которого навсегда утрачен.
Несколько лет я скитался по японским островам. Изучал мир, постигал себя. Научился питаться любой дрянью, не содержащей отравы. Защищаться, спасаться бегством. Доводилось и убивать, за пределами рая без этого никак. Оправдывался я словами Учителя, который говорил, что все мы часть одной Жизни, поедающей и питающей самое себя. Если так, то почему я должен быть пищей, а не едоком?
Я был молод и любознателен. Любознательность и привела меня на корабль моего первого питомца, капитана Ван Эйка, отплывавшего из Нагасаки в Голландию с грузом шелка и фарфора. С той поры, вот уже четверть века, я не расстаюсь с морем.
Иногда я спрашиваю себя, почему из всех обитающих на земном шаре тварей я привязался именно к людям? Ответ прост: потому что из этой породы был Учитель. Он и меня сделал человеком – во всем, кроме обличья. Ибо мы – то, чем мы себя ощущаем, а не то, как выглядим со стороны, не правда ли?
Люди смешны, жестоки, неблагодарны, но моя карма – жить с ними и ради них, ибо, служа человеку, я словно бы возвращаю свой долг Учителю. И это согревает мое Ки.
С другой стороны, разве у меня есть выбор? Я порченая птица. Никогда мне не найти себе пары, никогда не заботиться о птенцах и о подруге (мы, пурпурно-черные попугаи, однолюбы и прекрасные отцы), да и где ее взять, супругу, когда я последний в роду?