— Жрать на улице… Вы п-позорите м-мундир.
И сочтя, что удостоил своим вниманием более чем достаточно, прошел в кондитерскую. Мурин опустил надкусанный эклер в пакет.
Кучер спрыгнул, обошел экипаж:
— Садитесь, ваш блародие. Я просто подыму верх. И кушайте в свое удовольствие… На хер пошел, — бросил он туда, где исчез отутюженный генерал. — Крыса тыловая, — он с шуршанием раскрыл, утвердил капюшон экипажа.
Настроение у Мурина сделалось препоганым: «Точно в дерьмо наступил».
Глава 3
У Мурина была своя тайная слабость. Он обожал сладкое. Так постыдно, так немужественно! Он любил шоколад и эклеры (у Вольфа — лучшие!), любил пирожные со взбитыми сливками и с глазурью, любил миндаль, жаренный в сахаре, и сушеные вишни в шоколаде, любил профитроли и конфеты. В том, что касалось сладкого, он был хоть и гурман, но истинный демократ: он любил все, и простонародные блины с медом или вареньем. Самым большим лишением на войне было для него то, что из сладкого был только изюм, да и то один раз: им угостил Мурина мальчик-гусар, явно недавно отнятый от мамочки, вынутый из любящего дома, изюм был хороший, а на следующий день мальчика убили, вот ведь… Доев эклеры, Мурин свернул бумажный пакет комком, бросил на пол экипажа и почувствовал, как голова стала легкой и ясной, мысли заструились. Он ощутил решимость действовать. И быстро составил в уме нечто вроде плана того, что следует предпринять.
Завезя узел с платьем арестанту, он нашел, что физически Прошину полегчало, но стало хуже в ином смысле. Когда похмельный туман немного рассеялся между ним и миром, корнет яснее осознал ужас положения и пришел в угнетенное состояние духа. Мурин нашел его на койке, Прошин лежал лицом к шероховатой стене.
— А, Мурин, — пробормотал он, но не шелохнулся. «Мне больше нечего рассказать», «я тебе рассказал все», «на что оно мне теперь» — только и бубнил стене.
Вся его фигура выражала отчаяние. Колени согнуты, спина сгорблена. Загорелые руки вцепились, обхватив грудь, в плечи. Корзина с домашней провизией, привезенная раньше, так и стояла в углу. Мурин покачал головой:
— Послушай-ка, — предпринял он попытку взбодрить арестанта и заставить его посмотреть на вещи трезво. — Валяясь вот так, толку не добьешься. Что случилось, того все равно уж не изменить.
Прошин молчал.
— Ну? — и тут Мурин понял, что Прошин не умолк, а заплакал. Утешать Мурин не умел.
— Не изменить, — всхлипнул Прошин и натянул на голову одеяло.
Мурин разозлился на него, на слезы, а еще пуще — на свое бессилие, махнул рукой, дал караульному на водку, велел проследить, чтобы узник поел, пообещав в противном случае вздуть, и вышел к дожидавшемуся его извозчику.
— Как тебя звать, любезный?
Тот сдвинул шапку со лба:
— Андрианом. А что?
— А вот что, Андриан. Мне нужен человек, чтобы возил меня, ожидал, где велю, был всегда наготове. Своим умом гораздый, и чтобы лишнего не болтал. Что скажешь, если найму тебя с лошадью на… — он призадумался. Дело Прошина рисовалось ему запутанным и неясным. — …допустим, на четыре дня. Самое большое — на неделю. Во сколько это мне встанет?
Тот помолчал, покумекал.
— А тя-то как звать, вашблародь?
— Матвеем, — не стал чиниться Мурин.
Мужик усмехнулся:
— Полезай, Матвей.
— Нашел дурака. Давай-ка о цене заранее договоримся. А то, может, сколько ты заломишь, у меня и нет. Вон, лошадь у тебя какая: зверюга, чистых кровей. И финтифлюшки вот эти все тоже, видать, не задарма.
Мурин обвел рукой синюю сетку, добротную сбрую. Лошадь покосилась красивым выразительным глазом, фыркнула, будто понимала человечью речь, а может, и понимала. Лихач хохотнул:
— Да уж. Ничего себе лошадка… Ладно. Полезай, говорю. Мне Семен, ну, ты видал дружка моего, Семена, — он, значит, и сказал: мол, влип однокорытник его увечный, выручать солдата надо. А деньжат я и с других надеру.
— Что это ты бессребреник вдруг такой сегодня?
— Солдат всегда солдат. Сам знаю, каково это. Как на погибель гнать, так начальство тебе и «братца» скажет, и «ребятушки», и «отечество святое», а как увечье получишь, так пшел вон, пес, выгребай как знаешь или подохни. Хоть барин, хоть мужик, одно паскудство. Только свой брат-солдат солдату и поможет. Полезай. Вон, из будки уж часовой пялится.
Мурин был тронут до глубины души. Не нашелся с ответом, все слова казались каким-то бабскими, сентиментальными. Грубовато пробормотал:
— Но-но. Ты речи-то эти революционные попридержи, Робеспьер.
— Хто-о?
Но Мурин уже, кряхтя, загребая руками и матюкаясь, лез в экипаж.
Граф Курский не ошибся. К подъезду, где держал игру Катавасов, этим вечером было не протолкнуться. Ни брань кучеров, ни покрикивания господ, ни свист урядника — ничего не помогало. Экипажи сцеплялись оглоблями, колесами, треск смешивался с руганью, лошади ржали, качающиеся на экипажах фонари усиливали неразбериху: ходили тени, плясали блики. Затор начинался еще на Невском, и не было никакой возможности его преодолеть. Самые нетерпеливые спрыгивали, где застряли, и пробирались пешком, стараясь не попасть под колесо, копыто или кнут.
Сам Катавасов наблюдал за ажиотажем из окна своего кабинета, отодвинув пальцем тяжелую штору.
— Ну и свалка, — сказал он с довольной ухмылкой.
— Она вас радует, — заметил ему Мурин. Он сидел на диване, поставив трость между ног.
— Конечно, — не стал скрывать хозяин игорного дома. — Я люблю публику. А публика любит кровавые зрелища. Вспомните хоть древних римлян.
Мурина передернуло. Побывав на войне, он не понимал чужой тяги к кровавым зрелищам. Хватило.
— Это в природе человека, — заметил Катавасов, опустил штору. Темная и промозглая петербургская ночь исчезла. В кабинете царил уютный вечер.
— Итак, если позволите, вернемся к разговору, — снова направил его к теме Мурин.
Говорили, что сам Катавасов — отставной офицер. Он держался непринужденно, с тактом опытного светского человека, но без брюзгливости, холодного снобизма или гримасы вечной скуки, столь часто отталкивающих в свете, но от этого не менее модных. Одет Катавасов был со вкусом: в темный сюртук с самым простым галстухом. Он странно напомнил Мурину его старшего брата, Ипполита. Оба одинаково понимали, как должен выглядеть человек, который хочет показать свою влиятельность. «Скользкий тип». Мурин уже не сомневался, что перед ним — первостатейный проходимец. Но не дурак.
— Охотно! Что я видел?.. Все и ничего! — отвечу откровенно.
В его откровенности Мурин тут же усомнился. А Катавасов приятным голосом объяснял:
— Я все время перехожу с места на место. От стола к столу. Из залы в залу. Так сказать, как пчела, которая облетает клевер. Присматриваю, все ли в порядке. Чувства, знаете ли, кипят. Кого-то надо успокоить, кого-то рассмешить остротой, кого-то деликатно увести. У меня играют по-крупному. Кто-то приезжает приятно провести вечер и пошевелить нервы. Кто-то — покричать и побуянить.
— А Прошин?
— Хм. Если б не его оригинальная физиономия, я бы его и не приметил. Он ни то ни другое, а где-то посередине. Такие играют, чтобы выйти с фортуной один на один и забыть на время все остальное. А впрочем, так, наверное, можно сказать про каждого здесь, — рассмеялся он. — Иначе бы я давно закрыл дело.
— Он здесь проводил каждый вечер.
— Здесь большинство игроков — каждый вечер, — уточнил Катавасов.
— Прошин проигрался вчера или был в выигрыше?
— Ах! Так сказать нельзя! Одну секунду — ты в выигрыше, а в другую — пуф! — всё спустил. Одну секунду — ты червь, другую — в небесах. И так до самого утра. В этом вся соль. Бог его знает! Но, думаю, фортуна изменила ему.
— Вот как? Он буянил?
— Был очень взведен.
Катавасов прикрыл глаза, то ли припоминая, то ли изображая, что старается вспомнить.
— Я раз услышал, как он орет на кого-то, ты сразу улавливаешь это, как в лае своры сразу слышишь, когда драка. Я повернулся в ту сторону. Ваш друг был красный, жилы на шее надуты. Я уж решил, что мне следует туда подойти. Но в следующий миг банкомет разорвал и бросил карту на пол, и все улеглось.