и стала вымаливать прощение. Из ее беспорядочных признаний я поняла, что товарища Вадима спас от преследователей какой-то лесной анахорет, представившийся геологом-изыскателем, и они еще раз побывали на молебной поляне, где видели такое… такое… Плашка тщилась описать то, чему стала свидетельницей, но от переживаний буквально захлебывалась словами.
Наши с тобой отношения не были для нее секретом за семью печатями, и все же я стушевалась, кровь прилила к лицу. Плашка, сгоравшая от собственного стыда, не придала значения тому, что застала нас вдвоем в обнимку на лоне природы. Ее занимало одно: отпустишь ты ей грех или нет. Но мне, хоть я и не получила желаемого, неудобно было маячить рядом с вами. Я перехватила твой взгляд, безмолвно показала, что ухожу в село. После твоего рассказа мне тоже сделалось тревожно, и теперь нельзя было упустить товарища Вадима. Я не позволю ему навредить тебе!
Усть-Кишерть уже восстала ото сна: на выгонах паслись быки и телушки, во дворах лаяли псы и кукарекали петухи. Мой чердак был раскрыт, я не обнаружила там ни товарища Вадима, ни этнографа. Заглянула в милицейскую усадьбу, поинтересовалась у надзирателя Птахи, который, выйдя из сеней, потягивался на крыльце, где субинспектор Кудряш.
– Н-н-н-н-н… – завел Птаха свой заевший фонограф. Не договорил, кособоко намалевал на дощечке:
«Ни знаю. Сутра ушол».
Тревожность нарастала. Уроков сегодня не было, и я занялась прополкой грядок, чтобы как-то отвлечься. К середине дня появился этнограф, зачем-то отчитался передо мной, что был в стойбище у вогулов, принимал участие в похоронах Санки, чье тело привезли из Перми после медицинской экспертизы. Санку мне было непритворно жалко. Из вогулов, ходивших ко мне в школу, он делал наибольшие успехи, все схватывал на лету.
– Благодарю вас за приют, – пробрюзжал этнограф так уничижительно, что любой бы догадался: приютом он крайне недоволен. – Ухожу к вогулам, они без меня в ипохондрию впали. Лето еще поживу у них, воспользуюсь гостеприимством… А по осени, когда похолодает, уеду в Пермь – подводить итоги исследований и писать диссертацию.
«Не задерживаю», – хотела съязвить я, но придержала язык. Уходит – замечательно. Лишних глаз вокруг меня и так в достатке. Но где же все-таки товарищ Вадим?
Он объявился после обеда, в синяках, ссадинах и с воспаленными глазами. Если судить по внешнему виду, побывал в переделке. Но Плашка утверждала, что при ней он ни с кем не дрался, от твоих опричников они скрылись, отделавшись двумя-тремя ушибами. Да, ты дорого дашь, чтобы узнать, кто и где его так отмутузил, но я – прости! – не сумела ничего выведать. На прямой вопрос «Ах, что это с вами?» он отговорился так же бесхитростно: гулял по лесу, шел через бурелом, споткнулся, упал… Пересказывать откровенное вранье не вижу смысла.
Он умылся у колодца, попросил у меня немного муки – припудрить разбитое лицо, а потом неожиданно завел разговор об истории Кишертского края. Расспрашивал, когда я сюда приехала и знакома ли со старожилами, которые помнят события начала века, в особенности революционные выступления на заводе в девятьсот пятом году. Я сказала, что в школе, в музейчике, который я же и организовала, имеются кое-какие архивы. Это то немногое, что уцелело в Гражданскую, когда в Усть-Кишерти шли бои с Колчаком. Товарищ Вадим обрадовался и попросил меня показать эти архивы.
Надеюсь, я не поступила опрометчиво, и ты не будешь меня распекать, как Плашку? Этим бумагам больше двадцати лет, уже и завод не существует, и работавшие на нем литейщики по большей части разъехались по всему Уралу. Я не в состоянии объяснить, что подвигло товарища Вадима ворошить прошлое нашего района. Он часа три просидел в учительской, обложившись пыльными папками, которые я достала с верхней полки шкафа. Перебрал все до последнего листочка и вроде бы не разочаровался. Поблагодарил меня и напоследок полюбопытствовал, не видела ли я сегодня субинспектора Кудряша. Я честно ответила, что нет, он сложил папки в шкаф и собрался уходить. О тебе не было произнесено ни слова. Я очень надеялась, что Плашка не разболтала ему о наших свиданиях.
Но если и так, то мои опасения относительно тебя все равно не улеглись. Товарищ Вадим скрытен, как все чекисты, и понять его намерения мудрено. Мне не хотелось выпускать его из виду, и я решила – ты же не рассердишься? – использовать его симпатию ко мне, которую он не скрывал. Мы не в городе, поэтому я не могла пригласить его ни в ресторан, ни в театр, ни в синема. Оставалось одно: предложить ему зайти ко мне и вдвоем поужинать.
– Вадим Сергеевич… – Мне стоило определенных усилий изобразить, будто я испытываю перед ним вину. – Я не очень гостеприимная хозяйка – загнала вас на чердак, вы ютитесь там, как нищий…
– Олимпиада Юрьевна, – не дал он мне докончить, – слово «нищий» в нашей стране с октября семнадцатого года перестало быть оскорблением. Так что я не в претензии.
– Но вы думаете обо мне как о нелюдимой буке. Не отпирайтесь, я вижу…
И далее я живописала ему, как вкусны ранние грибочки, поджаренные на постном масле и приправленные сметаной. У него слюни потекли, правда-правда! И, как следовало ожидать, он не стал отнекиваться, пошел за мной.
И вот мы сидим с ним у меня в горнице, он уплетает мою стряпню, а я подливаю ему настоянную на хрене самогонку, которая на кого угодно действует как сыворотка правды. Но товарищ Вадим – стойкий оловянный солдатик, пьет и не пьянеет. То есть, может быть, и пьянеет, но по нему не скажешь: за речью следит, язык не заплетается. Разве что взгляды, которые он на меня бросает, становятся все более нескромными. Но отчасти это я его провоцирую: сбросила шаль и расстегнула две верхние пуговки блузки, как бы ненароком приспустив ее с плечика. А что? В избе жарко, печь, пока я готовила ужин, раскалилась, не спасают и раскрытые настежь окна.
Видишь, я ничего от тебя не скрываю и верю, что не заслужила твоих упреков. Я не чувствую к этому человеку ни приязни, ни тем более влечения, но мне отрадна мысль: пока он здесь, передо мной, и пока я заигрываю с ним, ты будешь в безопасности.
О чем мы говорили? Его в основном занимали кишертские леса, но о хуторе и молебной поляне не обмолвился ни