Я сидел совершенно ошарашенный. Несколько раз до этого разговора я мельком видел Трушникова, и хотя впечатление он произвел не самое приятное – видно было, что человек жесткий и с большими амбициями, – а все ж к таким поворотам я был не готов.
– Что же сейчас? Как его жена? – спросил я, чтобы как-то прервать повисшую паузу.
– Софья Павловна? Умерла давно. Сейчас у него вторая – Ольга Михайловна, спаси господи. Красавица, каких мало. Дворянка из прекрасной семьи, хоть и нищей. Тоже история… Она ведь за Дмитрия Васильевича – старшего сынка Трушникова – была сосватана. А там Софья Павловна и умерла. Траур. Свадьбу отложили. А через год… вишь, отец на ней женился. Что-то расстроил ты меня совсем, батюшка. Какие дела творятся! Начнешь рассказывать – тошно. – И Галина Григорьевна прижала к лицу вышитый платок.
– Что вы, что вы, – попытался я утешить свою хозяйку.
– Так, Аркадий Павлович, жалко всех. Ведь что рядом делается, а мы смотрим, вроде как так и ладно. Ты, друг мой, держись от них от всех подальше. Или тебе Василий-то Кириллович по казенной надобности?
Я неопределенно покивал.
– По казенной – это ладно… Это беды не будет. С тебя спроса нет. Ты и в чинах небольших (не прими за оскорбление), и, опять же, губернатору родня. – Галина Григорьевна снова развеселилась. – Так что ты, батюшка, ничего не бойся. Служба – это служба. Всякий понимает. А пирогов еще съешь. Вкусные пироги.
Раздался звон колокольчика. Галина Григорьевна легко поднялась (меня всегда очень удивляла эта ее легкость при весьма плотном и даже роскошном сложении), и заторопилась к двери.
– Кто там, Марфуша? – донесся ее голос с лестницы.
3
Разговор с хозяйкой, помню, произвел на меня самое тягостное впечатление. В ту пору я смотрел на мир сквозь не то чтобы розовые очки – горя я по своему довольно раннему сиротству видел немало, – однако все же был я тогда как-то внутренне убежден в том, что каждый человек изначально истинно добр. Все плохое в людях, все неблаговидные и даже преступные деяния относил я, скорее, к влиянию внешних обстоятельств, к случайным заблуждениям, в основу же любого поступка клал намерения благие. Вероятно, такой взгляд свойственен юности. Не знаю. Но тогда, да по чести сказать, и сейчас тоже, трудно мне было признать существование зла в самой человеческой природе. Зла бесстыдного, не осознающего себя злом, или, хуже того, зла гордого, утверждающего свое право. Странно, но даже теперь, после всего, что выпало на мою долю, ростки той веры не вполне убиты во мне. Может быть именно поэтому так мучительно непонятен мне весь ужас, накрывший наше поколение, разметавший и растоптавший наши судьбы. Может, именно поиск блага в огромном потоке чистого зла так бередит мою душу. А тогда рассказ Галины Григорьевны, возможно, впервые открыл мне мир, где людские поступки трудно соотнести с моей философией. За этими событиями угадывалась иная логика, хуже того, именно тогда в первый раз посетила меня мысль о том, что именно так, а вовсе не по-моему манеру и устроен мир. В общем, настроение мое, и без того достаточно кислое, сильно ухудшилось, подступила хандра и апатия. Я знал за собой такую особенность – быстро и надолго раскисать и, чтобы сбить подступающую волну, решил действовать.
Я наскоро оделся, вышел из дому и направился к Самуловичу. В то время он только обустраивался в лечебнице, впрочем, тоже только организованной. Городская и земская медицина делала первые шаги. Это потом, лет через пять-десять, появилась в городе крупная, прекрасно оборудованная больница. А тогда Самулович большую часть времени мотался по городу и уезду да два раза в неделю принимал больных в крохотном особнячке, где на первом этаже были лишь смотровая и аптека, а две палаты, выделенные для стационарных больных, размещались во флигеле с плохим дымоходом. Этот дымоход вызывал особенную ярость у моего друга. Два раза в тот год он затевал ремонт на собственные совсем невеликие деньги, и кончилось все, помнится, тем, что года через два печь полностью разобрали и переложили заново. В тот день, о котором идет речь, дымоход как раз опять чинили. На крыше флигеля стояли трубочист и какой-то мастер. Фельдшер Иван Степанович в накинутой на плечи шинели следил за работами с улицы. Я поздоровался и прошел в приемную. Как ни странно, очереди не было. Я постучал в смотровую и, получив разрешение, вошел. Серый утренний свет едва пробивался через закрашенное до середины белой краской окно. Горели лампы. На кушетке, привалившись к стене, сидел мальчик лет десяти. Все его тщедушное тело представляло собой один огромный черно-багровый синяк.
– Да, звери, – покивал головой, перехватив мой взгляд, Самулович. – «Веселие на Руси есть пити». Каждый праздник – пьянство, потом драки. Хочешь спросить, за что?
– За дело, барин, – неожиданно просипел паренек.
– За дело… В трактире что-то украсть пытались. Все убежали, а этот вот, Антипка, не успел… Давай руку.
Он начал накладывать пропитанную каким-то белым раствором тряпицу.
– Изобретение Пирогова – алебастровая налепная повязка. Применим к тебе, братец, передовые медицинские методы. А ты не стой, иди помогай, только фартук надень, – обратился он ко мне. – Тут, видишь ли, кости сломаны. Я собрал, как смог, сейчас зафиксируем. Через месяц, думаю, можно будет снять. Черт! Да не смотри так! Тут и ребро сломано, и ушибы внутренних органов, и… Улица, голод, ранний алкоголизм, сифилис, чахотка – вот с чем мы живем рядом, Аркадий Павлович. Этому еще повезло, можно сказать. Не весь букет.
– Ты его в больницу? – понизил я голос.
Самулович коротко дернул головой.
– Я заплачу.
– Тогда конечно. Понимаешь, у меня совсем пусто. Может, ты поддержишь меня? Давай вместе накидаем такой, знаешь, проект. Со всеми умными словами, с расчетами. Что там еще, для солидности. Нам бы хоть горячие обеды для детей организовать. Только без барышень с их фантазиями. А то летом обращался в дворянский клуб, так там предложили доверить деньги какому-то Дамскому комитету. А в комитете, боже мой, – «Ох, давайте мы будем нянчить нищих малюток!», «Ах, я готова чинить одежду».
Борис передернул плечами. Тут надо сделать пометку, что женщинами он совершенно не восхищался, чем меня сильно удивлял в ту пору. Я тогда не мог полностью прояснить себе истоки такого поведения в молодом человеке. Впрочем, невыигрышная внешность и бедность самого Самуловича делала его так же малоинтересным светскому женскому обществу.
Борис помыл руки и снял фартук.
– Дядька, вы меня в больнице оставите? – просипел мальчик, ерзая на кушетке.
– Оставлю, оставлю. Только ты уж, дружок, не бузи. Очень ты меня обяжешь. А то вот как раз прошлым летом оставил я одного такого. А он возьми да и сбеги. Так ладно бы еще бежал, но он в аптеке пять рублей украл, стащил мою шляпу, две простыни и чайник. Как после этого денег для благотворительности просить? Очень мне та история повредила. Понимаешь ты, нет?
– Что не понять. Все ясно. Подкрысил нам Фролушка. Сам поднялся с тех юсок. В Норы переехал. А нас с носом, без обедов, стало быть. А с другого края, что делать, воля поманила.
– Вот-вот, «воля»! – Борис поднял палец. – Заметь, Аркаша, не «свобода», именно «воля». Тут не отсутствие ограничений, тут больше. Тут гуляйполе. Бесшабашный и беззаконный произвол! Вот поверь мне, через это-то и придет беда. У нас ведь как – две крайности. С одной стороны вот такие, кому и в сытости не живется – волю подавай без границ и удержу. А с другой, спасибо жандармскому отделению, особое поколение верноподданных народилось. И не качай головой, все эти реформы мало что поменяли в глубинной психологии. Навоспитывали мы иудушек. А ведь того не понимают воспитатели, что не любить Отечество они научили, а только предавать что угодно, когда выгодно.
Я часто слышал подобные рассуждения от своего друга, а вот пациент наш совсем ошалел: крутил головой, глаза таращил.
– А что за Норы такие? – поинтересовался я, чтобы сбить разговор с опасной стези.