своим непостоянством Людовик XIV не изменил Лувру с Версалем, объявив последний новой королевской резиденцией.
Великая же Французская революция привела к тому, что Лувр окончательно утратил статус августейшей недвижимости и превратился в музей. Тем самым победивший народ словно бы лишний раз указал спесивой знати ее место. Это было подлинное эгалитэ [1], настоящее равенство – в залы, где некогда жили монархи, теперь без страха ступала нога любого пролетария и крестьянина, не говоря уже о буржуа.
Мэтр Беру лучше кого бы то ни было знал, что Лувр – это бесконечность: едва только начни его осматривать, как он поглотит тебя целиком и больше не выпустит из своих объятий. Лувр похож на море, он так же необозрим и коварен. Начнешь любоваться картинами, еще ничего толком не увидел, а уж день кончился, и бедного посетителя выбросило за порог, как выбрасывает волной черепаху, и лежит он на морском берегу обессиленный, не способный даже рукой пошевелить. Правило это, по мнению художника, касалось всех, начиная от забежавшей в музей гимназистки и заканчивая матерыми профессионалами вроде самого мэтра Беру.
Именно поэтому наш живописец, не отвлекаясь ни на что, прямиком отправился в салон Карре, где между Тицианом и Корреджо висела «Джоконда». Точнее сказать, должна была висеть. Потому что на ее месте зияла сейчас пустота, из которой вызывающе торчали четыре крючка, словно клыки мертвого зверя, упустившего свою добычу.
Несколько секунд мсье Беру с недоумением разглядывал пустое место, словно надеясь, что это всего лишь оптическая иллюзия, и картина сейчас материализуется из воздуха вопреки всем законам физики. Однако секунды тикали, а ничего не происходило: пустое место по прежнему оставалось таким же возмутительно пустым. Более того, Беру вдруг почудилось, что злосчастная дырка между картинами глядела на него, похабно ухмыляясь.
Несчастному художнику ничего не оставалось, как немедленно позвать на помощь.
– Мсье Пупардэн! – растерянно воскликнул Беру, с каждым слогом возвышая голос. – Мсье Пупардэн!
Так он выкрикивал до тех пор, пока на пороге зала не явился охранник, которого Беру хорошо знал.
– Возможно, это обман зрения, но я не вижу здесь «Моны Лизы»! – несколько запальчиво начал художник. Это было сказано так, как будто бедный мсье Пупардэн был каким-то огнедышащим драконом, охранявшим тут гору золота, которая неожиданно пропала вся целиком.
Охранник также обозрел пустое место, почесал нос и предположил, что картину унесли фотографировать.
– Очень может быть, – согласился Беру, и добавил язвительно. – Дело известное: если женщина куда-то пропала, скорее всего, это значит, что она позирует фотографу.
Мсье Пупардэн состроил такую физиономию, которая, видимо, должна была означать «может, оно и так, черт их разберет, этих женщин».
– С другой стороны, – заметил художник, – «Джоконда» висит тут Бог весть, сколько лет. За это время можно было бы сделать миллион фотографий. Точнее сказать, сфотографировать ее один раз, а потом уже печатать сколько угодно оттисков с негатива.
– Если сфотографировать один раз, а потом печатать с негатива, за что же платить жалованье музейному фотографу? – здраво отвечал мсье Пупардэн, и бровки его слегка вздернулись кверху.
Тут мэтр Беру, который, как уже говорилось, был немного д’Артаньяном, вспылил.
– Тысяча чертей! – воскликнул он. – Люди рвутся увидеть шедевр, люди приходят писать с него репродукции, а шедевр, видите ли, унес фотограф. Нельзя ли, по крайней мере, узнать, сколько он будет держать Мону Лизу в плену своих фотокамер и проявителей и когда, наконец, она вернется на свое место?
– Я узнаю, – кротко сказал мсье Пупардэн и вышел вон из зала.
Мэтр Беру хотел было отправиться за мольбертом, который хранил он в одной из музейных кладовок, но потом подумал, что не стоит слишком уж торопиться: может быть, Джоконда пробудет в плену у фотографа еще не один час. Чтобы не тратить время зря, он взялся набрасывать карандашом эскиз самого салона Карре. Художнику вдруг пришло в голову, что ему выдалась редкая возможность – изобразить зал без Джоконды, лишь с четырьмя крючками вместо нее.
Эта идея так его увлекла, что он отложил начатый набросок, отправился в чулан за мольбертом и, принеся его, взялся писать картину, но уже не карандашом, а маслом. Он полностью погрузился в работу и быстро забыл обо всем на свете.
Когда же мэтр Беру, наконец, вспомнил о времени, то обнаружил, что с момента его появления в Лувре прошло три часа. Однако куда же девался этот бездельник Пупардэн?
Вышеназванный бездельник явился спустя полминуты, как будто услышал немой зов художника. Вид у него был крайне озабоченный.
– Фотограф картину не брал, – проговорил охранник сокрушенно. – Больше того, ее нигде нет. Мы обошли все, буквально все закоулки, где она могла бы оказаться – ничего нет. Мсье Бенедит вызвал отряд уголовной полиции с Набережной Орфевр. Теперь, очевидно, придется обыскивать весь Лувр целиком.
И мсье Пупардэн посмотрел на Луи Беру каким-то странным взглядом. Таким взглядом смотрит на курицу лиса, таким взглядом глядит лев на ягненка, так приглядывается медведь к пчелиному улью, полному вожделенного сладкого меда. Казалось, что мсье Пупардэн собрался сожрать несчастного художника живьем – и это несмотря на весьма продолжительное знакомство и явную взаимную симпатию с обеих сторон.
Чем же, скажите, можно извинить такое людоедское настроение, что сказать в оправдание охранника? Увы, ничего, разве только известную уже две тысячи лет банальность: никто из живущих не без греха, во всякого можно кинуть камнем.
Мсье Пупардэн был отличным служакой, добросовестным, честным, но ему до смерти надоело без всякой цели бродить среди малопонятных и, скажем начистоту, не особенно интересных ему шедевров. С некоторых пор сердце его требовало настоящего дела, мозг воспламенился идеей поймать какого-нибудь ужасного преступника, свершившего громкое ограбление. И вот, кажется, такой шанс ему, наконец, представился…
Охранник откашлялся, глаза его сделались оловянными.
– Прошу прощения, мсье Беру, но мне придется вас обыскать, – сказал он строго.
– Обыскать? Меня? – поразился художник. – Но что за глупости? Я ведь пришел сюда уже после того, как картина пропала. Это во-первых. Во-вторых, как бы мог я ее спрятать на себе? Это ведь даже не холст, это доски, причем весьма объемные, их было бы сразу видно.
– Все равно, – настаивал охранник. – Вы могли украсть какую-нибудь другую картину, которую все-таки можно как-нибудь спрятать…
Беру хотел было вспылить и закричать «каналья!», как это делал его любимый д’Артаньян, но потом подумал, что со времен кардинала Ришелье нравы сильно изменились, и нынче за такой крик его вполне могут притянуть к суду за оскорбление.
– Что ж, – сказал он неожиданно кротко, – обыскивайте.
Мсье Пупардэн затоптался в нерешительности. Покорность судьбе,