«Ну и что? Я тоже сегодня спал в машине».
Дверь открыл старик. Лицо его показалось Арсеньеву смутно знакомым.
— Дмитриев Сергей Павлович.
Арсеньев представился, пожал дрожащую слабую руку и вспомнил, что это знаменитый кинорежиссер. Вчерашняя знаменитость. Крашеные волосы. Слабый запах перегара и одинокой нездоровой старости.
Маша появилась из глубины коридора.
Два года назад, увидев Машу в загородном доме партийного лидера Евгения Николаевича Рязанцева, Саня в первый момент принял ее за мальчика-подростка, белобрысого, лопоухого, с тонкой шейкой. Волосы были подстрижены тогда совсем коротко. Теперь отросли. Она подколола их на затылке. Она стала другой, как будто даже чуть выше. Впрочем, нет. Тогда она носила свободные брюки, мягкие туфли на плоской подошве, а теперь была в босоножках на каблуках, в длинной, до щиколоток, светлой юбке, в кофточке без рукавов. Она была такая красивая, что Арсеньев замер со своей чайной розой, шуршал целлофаном и не знал, что сказать.
— Саня, — она шагнула к нему и поцеловала, — какой вы колючий, какой вы стали худой. Здравствуйте.
Он даже запах ее не забыл и вдохнул его, как первый глоток свежего воздуха, когда из города, из пробок и гари, вдруг попадаешь в лес. Голова закружилась. Он не решился поцеловать ее в ответ. Сунул ей в руки розу и сказал:
— Здравствуйте, Маша. Очень рад вас видеть.
* * *
Мобильный Рейча по-прежнему был выключен. Портье в гостинице сказал, что парочка час назад отправилась куда-то, что сообщение от господина Григорьефф он передал.
— Возможно, мы их встретим, — «казал Кумарин, — Вильфранш совсем маленький городок, ресторан прямо на набережной, у отеля „Марго“. Вообще, я не понимаю, что вы так беспокоитесь, спешите? Никуда они от вас не денутся. Вы ведь договорились на завтра.
Они сидели на диком пляже, под мягким закатным солнцем. Неподалеку от них расположилось шумное немецкое семейство. Самого маленького, почти новорожденного, в пухлом памперсе и кружевном чепчике, мать кормила грудью. На ней были тонкие, с блестками, трусики-бикини и ничего больше. На полном загорелом плече Григорьев заметил татуировку, какой-то иероглиф. Самый старый, вероятно прадед, лет девяноста, сухой, как мумия, в лиловых нейлоновых плавках, сидел на раскладном стульчике и улыбался солнышку, показывая белоснежный фарфор вставной челюсти. Отец семейства, здоровенный мужчина лет сорока, с жидкими волосами, длинными у затылка и короткими у лба и висков, стоял, широко расставив ноги, запрокинув голову, лил себе в рот пиво из запотевшей банки. Старшие дети, подростки, девочка и мальчик, громко перекрикиваясь и смеясь, играли в мяч в воде. Вокруг носилась с лаем рыжая пожилая такса.
— Что касается Приза, то ваша дочь знает о нем куда больше, чем я, — сказал Кумарин, укладываясь на живот и подставляя спину солнышку, — она больше года собирала о нем информацию.
— Не скромничайте, Всеволод Сергеевич, — улыбнулся Григорьев и закурил, — я думаю, биография племянника и единственного наследника генерала Жоры изучена вами от первого его крика в роддоме до сегодняшнего дня.
— Слишком много чести, — проворчал Кумарин.
— А как же дядюшкины миллионы?
— Там не наберется и пятисот тысяч. Хотя миллион был. Один.
— Куда же все делось?
— Генерал Жора мечтал о красивой старости и устроил ее себе по полной программе. — Кумарин поднялся, сел, глотнул минеральной воды. — Наворовал он прилично, это верно, но успел очень много потратить. Жрал икру ложками, пил самый дорогой коньяк из горлышка, содержал по три-четыре любовницы, дарил им бриллианты, шубы, автомобили, квартиры. В последние годы не вылезал из Монте-Карло, останавливался в лучших отелях, в королевских апартаментах. В казино мог за ночь проиграть до сотни тысяч. Видите ли, генерал Колпаков, конечно, очень любил своего племянника, но себя он любил больше. Племяннику отстегнул ровно миллион. Потом, после Жориной смерти, мальчику достались квартира, дача, мебель, пара неплохих автомобилей. А денежки, то есть то, что от них осталось, лежат в банке в Монако. Около пятисот тысяч. Хотя сейчас, в связи с переходом на евро, уже поменьше.
Сверху зазвенел колокольчик.
Немецкий мальчик выскочил из воды, подбежал к отцу, взял денег и рванул вверх.
— Мороженое приехало! — оживился Кумарин, поднял с камней свои шорты, выгреб горсть мелочи из кармана. — Вам купить?
— Купите, — кивнул Григорьев, — любое, на ваш вкус, только не шоколадное.
Тележка остановилась у дальней лестницы, на краю набережной. Кумарин сунул ноги в шлепанцы, отправился за мороженым. Оставшись один, Григорьев еще раз набрал номер Рейча. Телефон по-прежнему был отключен. Он хотел позвонить в Москву, Маше, сказать ей еще раз про перстень Отто Штрауса и вообще поговорить с ней.
Кумарин вернулся с двумя вафельными рожками. Андрей Евгеньевич нажал отбой, так и не успев набрать до конца длинный международный номер.
— Один шарик ванильный, другой фисташковый, — сказал Кумарин, протягивая Григорьеву рожок.
Несколько минут оба молча ели и смотрели на немцев, которые тоже ели мороженое, все, за исключением младенца.
— Наши, русские, вот так, семьями, на пикники не ездят, — заметил Кумарин, — а эти, французы, немцы, итальянцы, приезжают на выходные, ночуют прямо на пляжах. И холодильник у них, и мебель, и посуда в красивых корзинках. Тут, наверное, сразу четыре поколения. Эх, не надо было мне жадничать, купил бы сразу вместе с виллой и участком кусок пляжа. Сейчас не было бы здесь никаких немцев. Забор. Частная собственность. Ладно, может, еще и куплю. Ну вот, теперь руки липкие. А мороженое здесь отличное, не хуже нашего. Пойдемте купаться.
Кумарин встал, потянулся, звонко похлопал себя по крепкому волосатому животу, покрутил головой и плечами.
— Денег генерала Колпакова почти не осталось. И мемуаров тоже нет, — произнес он, когда они вошли в воду, — только Приз есть. Маленькое наглое чудовище. А все прочее — мифы, мыльные пузыри. Все зыбко и неверно, как эти перистые облака.
Григорьев ничего не ответил. Он глубоко вдохнул, плюхнулся в воду и поплыл. Вода была пронизана насквозь последними лучами уходящего солнца. Немецкие дети доели мороженое и теперь барахтались у самого берега, брызгались друг в друга, шумно фыркая и хохоча. В брызгах вокруг них вспыхнула четкая мгновенная радуга.
— У меня внук, — с легкой одышкой произнес Кумарин, перевернулся на спину и уставился в небо, — две недели назад ему исполнилось четырнадцать. Зовут Сева. Всеволод, в мою честь.
— Знаю, — ответил Григорьев и тоже перевернулся на спину.
— Он ни в грош меня не ставит. Мы с ним чужие люди. Как будто с разных планет. Ему ничего не интересно, ничего не нужно, кроме компьютерных стрелялок, пары-тройки каких-то попсовых клоунов, которые ноют со сцены под металлическую музыку, и Вовы Приза. Его, этого Вову, он любит и уважает больше, чем меня, родного деда, больше, чем отца и мать. Он его фан, понимаете?
— Возраст такой. Пройдет, — попытался утешить Григорьев и подумал:
«Вот сейчас ты, возможно, говоришь правду. Сегодня тебя больше всего интересует именно Вова Приз. Ты считаешь, что он отнял у тебя внука. Ты пытаешься найти способ доказать своему внуку и таким же, как он, неразумным детям, что их божество — дерьмо. Ты можешь состряпать на этого актеришку любой компромат, посадить его, несмотря на депутатскую неприкосновенность, уничтожить. Ты можешь это сделать так, что поверит пресса, суд, чиновники в МВД и ФСБ, вся страна поверит, весь мир. Но тебе надо, чтобы поверил твой четырнадцатилетний внук. А это значительно сложнее».
Андрею Евгеньевичу вдруг стало лень разговаривать. Он вспомнил, что года три, а может пять или вообще неизвестно сколько, не лежал вот так, в теплой воде, расслабленно покачиваясь, глядя в небо. Франция, Германия, Польша, а там сразу Россия. Хочется домой. Господи, как жутко хочется на родину. Вроде бы отвык совсем, успокоился, но вот, оказывается, стоит посмотреть в небо, молча, хотя бы минуту, и такая тоска сжимает сердце, что сил нет терпеть.