Полная безнаказанность в сочетании с таинственной, взрослой конспирацией развивала в ребятах из «Викинга» пьянящее чувство собственной непогрешимости, абсолютной правоты, избранности, могущества. Они серьезно отличались от всех других организаций с родственной идеологией, прежде всего тем, что никогда не объявляли о себе открыто. Другие, им подобные, закидывали яйцами и помидорами разных политиков, маршировали и митинговали в униформе, со свастиками перед телекамерами, с удовольствием позировали журналистам.
Их маленькие глупые лидеры заботились только о сиюминутной славе и не думали о будущем, спасались от скуки, скандалили и вопили для того, чтобы, по меткому выражению одного из них, не завязнуть в «желе обыденности».
«Вечное должно быть отделено от сиюминутного. Я люблю Россию. Возрождение нашего народа зависит лишь от уничтожения системы, которая обкрадывает здоровые силы нации».
Эта цитата из пропагандистских текстов Геббельса казалась Вове очень актуальной. Он выучил ее наизусть и использовал в выступлениях, иногда внося легкие коррективы. Правда, в первоисточнике вместо «России» была «Германия».
Шама появлялся перед боевиками редко, с большой помпой. Для них он был кумиром. Он шпиговал им мозги идеями о чистоте крови, о людях-лютиках и людях-богах. Он объяснял разницу между дешевым балаганом и священной миссией спасения России. Он учил их понимать, почему с ними он один, а в телевизоре совсем другой.
— Большая ошибка, — говорил он, — не имея реальной власти, публично озвучивать свои истинные цели и убеждения. Если я скажу по телевизору, что ненавижу евреев, никто из богатых евреев не даст мне денег. Если я заявлю, что право на государственную помощь, и вообще на жизнь, имеют только сильные, здоровые, молодые, меня разлюбят бабки и деды, которых пока в России очень много, значительно больше, чем молодых и здоровых. Если я признаюсь, что хочу очистить Россию от грязи, от черных, от кавказцев, евреев, цыган, от дебилов и старых маразматиков, меня могут посадить. Поэтому правду я говорю только вам, пацаны. А остальным вешаю лапшу на уши. Если бы, допустим, большевики говорили правду, разве сумели бы они прийти к власти и продержаться семьдесят лет? Они обещали землю крестьянам — и отняли ее. Обещали свободу — и засадили всех в лагеря. Обещали хлеб — и уморили голодом миллионы. Политика — это вранье государственного масштаба, это такой глобальный крутой прикол. И гели мы с вами будем носить свастику на рукавах и на знаменах, мы добьемся только мелкого скандала. Свастика должна быть в сердце.
Пацанам было лестно участвовать в глобальном крутом приколе. Имя их настоящего вождя, популярного актера Вовы Приза, они не поминали всуе. Они свято хранили тайну. Они были преданы Призу искренне, фанатично, однако он никогда не привлекал их к решению своих личных проблем. Он жестко соблюдал дистанцию, чувствуя, что лучше оставаться для них таинственным и могучим полубогом, чем превращаться в человека с проблемами.
Другая часть его жизни состояла из телеигр, ток-шоу и пресс-конференций, из интервью, презентаций, фуршетов. Здесь он был вторым лицом демократической партии «Свобода выбора» и самым сексуальным мужчиной года. Его любили барышни и старушки. Его называли «сынком» и «братишкой». Его потенциальный электорат на семьдесят процентов состоял людей-лютиков. Он обещал им спокойствие и сытость. Он говорил о добре, справедливости, всеобщем братстве.
Иногда эта двойственность смешила его, иногда бесила. Особенно злился он, когда случайно пробалтывался, как это произошло в разговоре с милицейским майором. Просто он устал, перенервничал из-за Василисы Грачевой, а главное, чувствовал себя некомфортно без своего перстня. У него украли дорогую для него вещь. Но даже ближайший друг Лезвие не понимал, почему он так упорно хочет вернуть свой перстень, считал это глупой прихотью, говорил о том, как это рискованно сейчас. И, в общем, был прав. Но Вову заклинило. Он знал, что вопреки осторожности и здравому смыслу он не успокоится, пока его колечко не окажется на законном месте, на мизинце его левой руки.
…Гудки звучали уже несколько минут. Серый спал крепко. Наконец ответил сонный осипший голос.
— Спишь? — спросил Приз.
— Ну а чего, блин, все пока спокойно, в натуре.
Серый громко, со стоном зевнул в трубку.
— Что значит — спокойно? Где американка?
— Да там она, там! Машина ее стоит с вечера, никто не выходил.
— Что, вообще никто?
— Ну, не знаю, какой-то старый хрен с собачкой вышел, мамаша с коляской.
— А вчера?
— Ну, блин, что ты заводишься, Шама? Вчера тоже было тихо. Они приехали, и все.
— Кто входил и выходил вчера, придурок? — вкрадчиво, вполголоса, спросил Вова и разломал зубочистку, которая лежала в кармане халата.
Трое друзей детства, Лезвие, Миха и Серый, все никак не учились настоящей дисциплине. Они разговаривали с Призом как с равным, продолжали называть Шамой, вели себя расхлябанно и нагло. Они не желали признавать в нем настоящего лидера. Слишком много было общих детских воспоминаний. Они знали его слабости, они бывали свидетелями его безобразных истерик, приступов тупой, почти суицидальной мрачности, у них на глазах он успел наделать массу глупостей, несовместимых с высоким званием вождя и божества. Рассчитывать на их фанатичное поклонение и слепое подчинение не стоило. Но только этим троим, Лезвию, Михе и Серому, он мог полностью доверять. Он зависел от них, и они это чувствовали.
Кончик зубочистки впился под ноготь левого мизинца. Приз чуть не взвыл от боли. Серый между тем молчал.
Сквозь его напряженное сопение Приз слышал невнятные голоса милицейской связи. В машине работала рация.
— Эй, Серый, что затих?
— Так, все, Шама, я тебе позже перезвоню, сейчас здесь будут менты, по мою душу, с проверочкой.
— Погоди, откуда они могли узнать?
В ответ послышались частые гудки.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Евгений Николаевич Рязанцев обиделся всерьез. Он только начал приходить в себя, обретать уверенность и спокойствие, ему так нужда была сейчас Маша. Но она не успела появиться и сразу исчезла, стала жить здесь какой-то своей жизнью.
Утро началось отвратительно. Его разбудил легкий, вкрадчивый стук в дверь. На пороге появилась жена Галина. Она только что вернулась из церкви, в своем темном, туго завязанном платочке, в длинной мешковатой юбке, в дурацких старушечьих тапках на плоской подошве. От нее пахло мылом и ладаном.
— Доброе утро, Женя. Как ты спал?
— Нормально, — простонал он, потягиваясь.
Он хотел сделать небольшую гимнастику, покачать пресс, но при Галине было как-то неловко поднимать и опускать ноги, лежа на коврике у кровати. А она уходить не собиралась.
— Как ты себя чувствуешь? — спросила она, заглядывая ему в лицо.
— Нормально. А что?
Он сел на кровати и тут же встретился со своим отражением в тройном зеркале. За ночь он опух, хотя вечером не ел ничего соленого. Мешки под глазами казались тяжелей и темней, чем обычно. Сквозь щель между шторами пробивался солнечный свет и как-то особенно жестоко подчеркивал морщины, тени, нездоровый серый оттенок кожи. Даже нос распух, и стал виден рыхлый второй подбородок.
— Ты плохо выглядишь, Женя, — утешила его Галина.
— Спасибо, дорогая, — он криво усмехнулся, — будь добра, кинь мне халат.
— Пожалуйста.
Пока он одевался, она скромно смотрела в сторону.
— Скажи, Машенька приедет сегодня? — спросила она и поправила свой платок.
Мери Григ обещала явиться рано утром, к завтраку. На двенадцать было назначено закрытое заседание в партийном штабе. Собирались ближайшие помощники и доверенные лица Евгения Николаевича, чтобы обсудить несколько важных стратегических и финансовых вопросов. Мери Григ обязана присутствовать. Он взял телефон и набрал номер ее мобильного.
— Где вы? Чем вы занимаетесь? — спросил он жестко. — Вы должны уже через полчаса быть у меня.