— Погоди, он называл генерала Жору своим близким другом? — перебил Саня.
— Ну да, они были знакомы лет двадцать. Драконов помнил Вову Приза, генеральского племянника, маленьким мальчиком, бывал на даче, на той самой, что здесь неподалеку.
— Ты уверена, что он не сочинял?
— Зачем?
— Ну, не знаю, иногда люди фантазируют, окружают себя всякими солидными друзьями и знакомыми, чтобы придать себе весу.
— Ой, брось, — Маша поморщилась, — кто такой этот генерал Колпаков? Что от него осталось, кроме племянника?
— Кроме племянника, который уверял меня, что его дядя не был знаком с писателем Драконовым, — пробормотал Саня.
— Врет.
— Зачем?
— А ты спроси: господин Приз, зачем вы врете? Потом расскажешь, что он ответит, — Маша зевнула, взглянула на часы. — Рязанцев меня убьет.
Они как будто тянули время, прятались друг от друга за разговорами. Беседовали вроде бы вполне живо, о важных и серьезных вещах, но избегали встречаться взглядами. Фразы звучали слегка фальшиво, а паузы делались все длинней и напряженней.
— Когда приедет группа, можно будет отправить тебя к Рязанцеву на какой-нибудь машине.
— Нет.
— Почему?
— Я хочу поговорить с женщиной, которая нашла Василису с участковым
— Маша, ты можешь мне объяснить, зачем тебе все это нужно? — Арсеньев решился, наконец притронуться к ее щеке. Он хотел видеть ее лицо и просто убрал за ухо выбившуюся прядь
Она вся сжалась, укуталась в плед, как в кокон.
Что-то новое появилось в ее лице. Оно стало грустным, безнадежно грустным. Крайняя степень усталости и шок после пепелища Он только так мог объяснить себе ее застывший взгляд, стиснутые зубы.
— Я не могу сейчас ответить. Нужно — и все. Я должна знать.
— Что именно?
— О, Господи. Саня, не мучай меня, я сама не понимаю, что именно Пока все только на уровне ощущений, догадок. Знаешь, как говорят: если кажется, креститься надо. Вот я только и делаю, что крещусь.
— Помогает? — натянуто улыбнулся Саня.
— Как правило, да.
— Два года назад у тебя тоже были ощущения, догадки. А потом мы поймали убийцу. У тебя потрясающая интуиция.
— Спасибо. Кстати, как там дальше развивались события? Я же ничего не знаю.
— Наш маньяк Феликс Нечаев получил пятнашку: Даже заседания суда он умудрялся превращать в ток-шоу. Корчил рожи, рассуждал о подсознании, сублимации, депривации. о самках орангутанга, фаллической символике, губной помаде и постмодернизме. Несколько раз, с новыми подробностями, рассказывал туманную историю о том, как в ноябре восемьдесят пятого нашел свою Лолиту в подмосковной лесной школе, но она упорхнула от него в окно, как бабочка, и с тех пор вся его жизнь превратилась в поиски этого волшебного образа
— Бедный старик, — вздохнула Маша
— Ты о ком? — удивился Арсеньев
— О Набокове. Он написал гениальную книгу. Вряд ли он мог предположить, что потом многие годы разные ублюдки, уголовные и литературные, будут использовать ее страницы в качестве красивых оберток, в которые так удобно заворачивать собственное дерьмо
— Я не читал, — покачал головой Арсеньев, — я не хочу читать, как взрослый мужик развращает ребенка Даже если это гениально написано.
— Книга ни в чем не виновата. Ну ладно, — она улыбнулась, — о Набокове мы с тобой потом поговорим. Ну и как сидится Феликсу?
— Ничего сидится. Уже в КПЗ его опустили, но он, кажется, не слишком огорчился. Легко сменил ориентацию. У него ведь всегда было пристрастие к декоративной косметике. На зоне активно участвует в художественной самодеятельности. А как ты думаешь, где сейчас та девочка, которая сиганула из окна лесной школы в ноябре восемьдесят пятого, спасаясь от маньяка Феликса?
— Понятия не имею, — быстро, тихо, произнесла Маша и отвернулась. — Откуда мне знать?
Они замолчали надолго, оба смотрели прямо перед собой. Наконец Саня чуть слышно спросил:
— Он ведь тебя не тронул тогда? У него ничего не получилось, правда?
Она съежилась так, что стала совсем маленькой, и пробормотала:
— Конечно. Я выпрыгнула в окно.
— А потом уехала в Америку?
— Нет. Я там родилась.
— Маша, перестань. Что ты говоришь?
— Ну, хорошо Я там родилась во второй раз. Меня вывезли в инвалидной коляске, без всякой надежды на выздоровление, к тому же с психиатрическим диагнозом. Я никому ничего не могла рассказать. Все считали, что я просто пыталась покончить с собой. По сути, я это и сделала. Я хотела умереть, когда прыгала из окна. Знаешь, от него так воняло. От него воняло смертью, тленом, хотя он был вполне реальным и деятельным. Этот запах я никогда не забуду. Он заклеил мне рот пластырем, водил раскрытыми ножницами у глаз, у горла.
— Перестань. — сказал Арсеньев, — не надо больше. Забудь об этом. Прошло столько лет, Феликс Нечаев сидит, и сидеть будет очень долго. Если бы не ты, его вряд ли сумели бы поймать.
— Да, но перед тем, как его поймали, он убил трех человек.
— Ты так говоришь, как будто ты в этом виновата.
— Я виновата, что никому не рассказала о нем. Конечно, можно найти множество оправданий. Мне было четырнадцать лет, у меня погибла мама, умерла бабушка, я не могла говорить об этом с чужими людьми, с врачами в детской больнице. Все вполне уважительные причины. Но если бы я тогда, в восемьдесят пятом, рассказала о нем, его бы нашли. Вика Кравцова, Томас Бриттен, проститутка с подмосковного шоссе, не помню, как ее звали; три человека были бы живы сейчас, если бы я тогда заговорила. Но я молчала.
— У тебя преувеличенное чувство вины, — сказал Арсеньев.
Маша впервые решилась повернуться к нему.
— Василиса — девочка, которая пережила кошмар, чудом уцелела и никому не может об этом рассказать. Вот почему я и торчу здесь, с тобой, жду твою опергруппу, а не сижу у Женечки Рязанцева и не вытираю ему сопли.
— У тебя есть кто-нибудь там, в Америке? — внезапно спросил Саня и почувствовал, что краснеет.
— Да. У меня есть Дик. Мы с ним встречаемся дважды в неделю.
— Понятно.
— Ничего тебе не понятно.
Арсеньев взглянул на нее быстро, искоса.
— Но тогда зачем ты встречаешься с ним дважды в неделю? — спросил он шепотом, надеясь, что она не расслышит. Но она расслышала и ответила спокойно, с мягкой улыбкой:
— Чтобы от меня отстали. В моем возрасте, при моей профессии, неприлично не иметь бой-френда. Я обязана быть во всем о'кей. Как все. Я не могу позволить себе никаких странностей. А быть одной, когда тебе тридцать, — это странно.
— Маша! — он взял ее за плечи, притянул к себе, прижался лбом к ее лбу и быстро, на одном дыхании, произнес:
— Ты можешь не улетать в этот свой Нью-Йорк?
Она не ответила. И он больше ничего не спросил. Они стали целоваться, как в первый и в последний раз в жизни.
* * *
На экране возникла мутная черно-белая картинка, какая бывает, когда снимают скрытой камерой в плохо освещенном помещении.
Кумарин и Григорьев увидели комнату, обставленную по-восточному. Ковры, низкий столик, подушки вместо кресел. Вокруг стола на подушках сидели трое мужчин.
— Это Рики, — Григорьев ткнул пальцем в экран, указывая на красивого худого юношу с хвостиком на затылке, — остальных не знаю.
— Ну вам же объяснили, — улыбнулся Кумарин, — это предположительно граждане Саудовской Аравии.
Толстый араб в длинной просторной рубахе, в клетчатом платке на голове поглаживал огромное пузо, вяло жевал большими блестящими губами. Второй, худой, как скелет, в черном костюме, в белой рубашке с черным галстуком, жгучий брюнет с бледным плоским лицом, напоминал агента похоронной конторы. Через минуту стало ясно, что он переводчик.
Толстяк на экране сердито произнес что-то по-арабски.
— Почему он выбрал именно тебя? — спросил тощий по-немецки.
Оба хмуро уставились на Рики. Толстый все жевал губами. Тощий нежно провел ладонью по своей идеальной, глянцевой прическе.