— Приходи к вечеру снова…
Орвокки вышла из палаты, крепко прикусив губу, — она знала, что лучше промолчать, будто ничего не заметила, иначе они испортят им предстоящую ночь. Она пошла по коридору, он показался ей темным и бесконечным, потом сунула руку под пояс на живот и шепнула, словно в объяснение:
— Они все такие наглые.
Вяйнё лежал на спине поверх одеяла, закинув ногу на ногу, и тихо напевал:
— «Тянется вечер мой бесконечно в сумерках камеры тесной… память о прошлой жизни беспечной… — Голос у него был чистый, но дрожал так, что приводил в волнение даже его самого. — Закованы ноги в тяжелые цепи, одежда моя полосата…»
— Не пой этой песни, — сказал Онни из-под одеяла.
Вяйнё снизил голос почти до шепота:
— «А сердце, как чаша, печалью полно, отравлено жизнью проклятой…»
— Перестань!
Вяйнё замолчал и сидел некоторое время не шелохнувшись. С постели Онни не донеслось больше ни звука. Вяйнё беспокоило, что Онни стал вдруг таким: еще вечером он был веселым, до поздней ночи они вспоминали свои старые грехи и то, как выходили даже из более трудных переделок, а утром неожиданно замкнулся и стал раздражителен. В его глазах не осталось ни смешинки, он уставился в стену, точно силился увидеть что-то сквозь нее. Находиться с ним становилось страшно — так бывает перед грозой, когда бросает в жар и болит голова.
Вяйнё принялся разглядывать крышу. Газета опять прикрывала окно, на чердаке было сумеречно, но это ему не мешало: он уже изучил здесь все до мельчайших подробностей. Наклонная крыша опускалась с одной стороны так низко, что встать во весь рост там было невозможно; листы картона, которыми крыша была обшита изнутри, от времени вспухли и разлохматились по краям. Картон держался на кнопках. Половина из них высыпалась, оставшиеся заржавели и стали похожи на глаза каких-то существ. Вяйнё тяжело перевел дух. Хотя наступила только суббота и они сидели на чердаке всего второй день, Вяйнё казалось, что прошла уже целая вечность; он чувствовал себя так, точно живьем оказался в могиле или лишился вдруг глаз и ушей.
— «Путь моей жизни печальный и горький…»
— Замолчи!
Онни сбросил одеяло и встал на колени.
— Ты никогда не сидел в тюрьме, не знаешь, что это такое. Там не запоешь…
— Ну, в полиции-то я бывал, — осмелился сказать Вяйнё, — однажды целых тринадцать суток просидел в предварилке…
— Да разве это можно сравнивать?.. Это же одно развлечение. В тюрьме тебе придется жить с ними, с белобрысыми, — есть, спать, ходить в мастерскую, — и все время, всегда ты будешь среди них последним человеком. Вернее, тебя точно и не будет вовсе. Там все считаются лучше тебя, даже насильники… Ты для них просто дерьмо. В конце концов ты и сам этому поверишь… и тогда начнет казаться, что ты вообще утонул. Я не хочу слышать эту песню! Не хочу думать о тюрьме! Что угодно сделаю, чтобы туда никогда больше не попадать!..
Онни снова растянулся на своей подстилке и уставился на Вяйнё. Взгляд у него был тяжелый, лицо пустое.
Вяйнё вытянул ноги. Тишина давила его. Правда, и шум тоже не радовал. Онни вскакивал от всякого доносившегося снизу голоса, а когда что-нибудь грохало сильнее обычного, хватался за пистолет и подкрадывался к двери. По лицу его тек пот.
Вяйнё облизнул губы. Он дважды видел, чем кончалась подобная угрюмость Онни. В первый раз это было, когда Саара, дочь Вуокко Аату, сбежала с оулуским Алланом. Онни, узнав про это, вдруг ни с того ни с сего начал колотить по стоявшей на улице машине — он колотил по ней голыми руками и так их разбил, что на косточках до сих пор видны шрамы. Второй раз это произошло после недели молчания, когда… — но дальше Вяйнё не хотел вспоминать. Он повернулся на бок и тихо сказал:
— За это много не дадут, раз Фейя остался жив. Скажем, что выстрелили случайно. Да я и не верю, что Хедманы потащат нас к плоскостопым. У Калле-то, во всяком случае, старые законы…
Он не договорил, потому что Онни скептически фыркнул. Через минуту Вяйнё сказал еще осторожнее:
— Надо что-нибудь придумать, чтобы они всерьез заподозрили Сашку. И не выпускали его. Тогда они ничему другому не поверят… Хотя нам и тут неплохо.
— Ты что, забыл — плоскостопый-то умер.
Вяйнё не нашелся что ответить.
Онни приподнялся на локте.
— Стану я из-за плоскостопого расстраиваться, — сказал он, энергично втянув воздух. — Знаешь, мы однажды ходили с Ялмари и Небесной Овцой в те ямы, что на Бубновом мысу. Хотели попробовать один фокус, но не успели: туда на своих мотоциклах примчались два плоскостопых. «А ну, давайте топайте отсюда!» — скомандовали они. Мы с Ялмари так и припустили, а Небесная Овца — его-то фокус не касался — пошел себе спокойненько, не торопясь. — Онни нагнулся и схватил Вяйнё за руку — его лицо стало совершенно неузнаваемым, оно как будто даже смеялось, хотя и было серьезно. — А Небесная Овца только за два дня до этого вышел из тюрьмы. Он там похудел, костюм на нем болтался… «У тебя что — бегалки не работают?» — спросили его плоскостопые, а Небесная Овца говорит: «Почему же? Работают, только штаны свалятся, если дать ногам волю, в ремне дырочек не хватает…» — Тут Онни еще крепче сжал запястье Вяйнё и больно его встряхнул. — Знаешь, что они сделали? Один из плоскостопых сорвал с Овцы ремень, просто одной рукой, и выхватил свой пистолет… Мы с Ялмари подумали — сейчас застрелит Овцу… Яма так и ухнула, когда раздался выстрел… А он выстрелил в ремень и бросил его обратно Овце. «Может, — говорит, — хватит теперь дырок?» Я тогда и решил: ничуть не пожалею, если и убью когда-нибудь плоскостопого.
Онни отпустил руку Вяйнё и откинулся на постель, зарыв лицо в подушку. С минуту он полежал так, пару раз дернувшись, будто всхлипнув, потом встал, подошел к двери и прижался к ней лбом.
— Я здесь не усижу, — сказал он тихо, почти жалобно. — Дураки мы были, что позволили Севери так решить. Надо было убежать в Швецию. Мы и теперь еще можем удрать… Только сначала надо заглянуть на Козью гору и напугать их так, чтобы не вздумали фискалить… выстрелить, например, в окно и разбить его вдребезги…
Онни повернулся и, понурившись, подошел к окну, поглядел через дырку в газете на улицу, прошел опять к двери, потом остановился возле постели. Там он качнулся, словно ему стало плохо, потом встал на корточки и выхватил из-под подушки своего «Гаспара». Оружие лежало на его ладони — большое и угловатое, как камень. Онни сделал в сторону двери несколько дергающихся движений, будто стрелял.
— Вот что я им устрою, если они войдут в эту дверь. Выпущу всю обойму… а в тюрьму не пойду… не желаю быть тюремным дерьмом.
Потом он снова стал ходить от двери к окну и обратно, не выпуская из рук оружия.
Харьюнпяа положил материал в правую стопку — там уже накопилось около двадцати папок, одни пухлые и лохматые, другие — таких было больше — всего с несколькими страничками. В них лежали анкеты и разные записки, которые составляются о каждом задержанном лице и к которым потом присоединяются протоколы. В левой стопке папок было еще больше. Взглянув на них, Харьюнпяа почувствовал себя почти несчастным, он уже понял, что расследование малопорожского дела — это даже не стрельба вслепую, а просто потеря времени.
Хотелось курить. Но в архиве это категорически запрещено. Он повернулся к Онерве — перед ней лежала та же анкета, что и прежде. Во всем ее облике сегодня было что-то незнакомое и настороженное, Харьюнпяа показалось, что Онерва следит за ним и чего-то ждет.
— Так ничего не получится, — вздохнул Харьюнпяа и, сказав это вслух, почувствовал какое-то облегчение. Они уже третий час просматривали личные дела зарегистрированных в Хельсинки цыган и откладывали в сторону те, в которых встречалось имя Асикайнена. Идея принадлежала Кандолину, он был твердо уверен, что причина убийства рано или поздно обнаружится, и собирался допросить всех до единого цыган, с которыми Асикайнен вступал когда-нибудь в контакт.
— Конечно, не получится! — горячо подхватила Онерва и наклонилась ближе к Харьюнпяа, как человек, уже давно знающий секрет, о котором собеседник догадался только теперь. — Из этого ничего не получится, потому что Кандолин расследует не то. Ты понимаешь, что он расследует?
— Убийство Асикайнена.
— Да. А этот путь — ложный. Настоящей жертвой был Фейя Хедман, Асикайнен умер потому, что некстати выглянул в окно. Я в этом уверена.
Онерва сделала жест, словно хотела, но еще не совсем решилась подвинуть к Харьюнпяа лежавшую перед ней анкету. Вместо этого она открыла свою сумочку и, ни слова не говоря, вытащила себе и ему по сигарете. Оба молча закурили. Под потолком поскрипывал вентилятор.
— Я допрашивала утром Сашку, — сказала Онерва и так затянулась, что сигарета затрещала. — По просьбе Кандолина… Была тем мягким следователем, той доброй тетей, которая все понимает и на груди которой можно всплакнуть… И Сашка плакал. И я его поняла. Он никого не убивал. Но он знает убийц. А про то, откуда у него оружие, он врет просто потому, что веревочка ведет, конечно, домой…