– Сюда, – показывал толстяк дорогу. – Вот здесь... Я закрыл его... – И он увидел распахнутую дверь, потом взгляд его остановился на лежащем в стороне замке. – Кто открыл дверь?! – заорал рыжий неожиданно тонким голосом. Он кинулся в зал, схватил буфетчицу за плечи, бросил ее на стенку, так что она упала на нее навзничь, как на пол. – Ты открыла?!
Буфетчица кивнула, глядя в сторону.
И тогда он ударил ее, как бьют мужчину в драке, – кулаком в лицо.
Она охнула и закрыла лицо руками.
– Иди вперед, – деловито приказал ей низенький кривоногий милиционер, пряча пистолет в кобуру. – Кому говорят! Развела, понимаешь, притон! Иди вперед, шалава!
Буфетчица и хотела бы выполнить этот приказ, да не могла, помня про дырку на чулке сзади, под коленкой. Там образовалась большая дыра, и показать ее она не решалась. Но когда ее подтолкнули, пошла. На дыру никто не обратил внимания, ее просто не заметили. Подойдя к убитому, который все еще лежал в проходе, она отшатнулась, обошла стороной, неловко опрокинув стул, и тяжело полезла в дверь зарешеченной машины.
Закат кончился, и на столбах вспыхнули белые палки ламп дневного света. В парке тяжело и протяжно вздохнул духовой оркестр. Обычно он начинал со старинного вальса. В этот вечер заиграли «Осенний сон». Люди медленно потянулись к танцплощадке. Она тоже была заасфальтирована и вытоптана, как пол в кафе. Пришел и толстяк в клетчатой рубашке. Он появился сразу, как только написал свои показания в милиции, а не прийти не мог – ждала девушка. Ее подруге, знакомой убитого, он подробно рассказал о случившемся. Та очень удивилась, огорчилась, но на танцах осталась и даже познакомилась с хорошим парнем, тоже в джинсах и безрукавке с рисунком на груди. С танцев они ушли вместе, и она рассказала об убийстве, но к этому времени он уже обнимал ее и поэтому слушал не очень внимательно.
– Смотри какая! – сказала девушка, показывая на несуразно громадную луну, косо повисшую над городом.
– Надо же, – ответил парень и вздрогнул, ощутив сквозь рубашку угол ее груди.
Убитый в это время лежал один, в темной сырой комнате, совершенно раздетый, на холодной мраморной плите, и лицо его, освещенное той же луной, застыло с выражением не то снисходительности, не то не очень сильной боли, которая вот-вот пройдет.
Юра почему-то проснулся рано и сразу ощутил в душе сладкую нечастую грусть, как если бы его кто-то незаслуженно, но не очень сильно обидел – такое вот у него было настроение. Он лежал на спине, смотрел в предрассветный сумрак и горько, прерывисто вздыхал. Еще не издерганный дневной суетой, вынужденным притворством, маленькими хитростями, без которых не поговоришь ни с женой, ни с начальством, не купишь ни хлеба, ни вина, он вдруг ясно, неоспоримо понял, что жизнь его беспросветна и ничего, ну ничегошеньки у него не будет такого, чего стоило бы ждать с нетерпением, что волновало бы его, тревожило, томило бы душу неизвестностью, заставляло бы куда-то мчаться, опаздывать, смеяться и орать до хрипа. Одинокая слеза выкатилась из его глаз и тихо стекла по щеке на подушку.
Рядом спала жена, бесшумно, как мышка, но Юра знал, что ее смиренность – дело временное и доверяться этому нельзя. Он тихо встал, завернулся в простыню и вышел на балкон, заваленный ведрами, пустой посудой, каким-то тряпьем, без которого жена его не представляла жизни. Облокотился о холодные железные перила, покрытые росой. Влага сквозь простыню коснулась его локтя, и все большое пухлое тело Юры покрылось приятными знобящими мурашками.
Город еще спал, только дворник где-то внизу скреб жесткой метлой по асфальту. Отсюда, с высоты пятого этажа, этот скрежещущий звук казался даже приятным. Пахло холодной пылью, остывшей за ночь листвой деревьев – их верхушки качались как раз напротив балкона. Недалеко, в квартале от дома, с воем пронесся пустой троллейбус. В самом его ошалевшем виде, в том, что он был пуст и одинок, Юре увиделось нечто трогательное и навсегда потерянное.
– Вот так и ты, Юра, – пробормотал он, жалея себя и ускользающие свои годы. – Носишься, носишься, а тебе влезут в душу ногами, наплюют и спасибо не скажут.
На соседний балкон вышел сосед, долго кашлял, кряхтел, сморкался, наконец успокоился и закурил. Увидев Юру, он приветливо махнул ему. И Юра тоже в ответ помахал крупной полной рукой, выпростав ее из простыни, помахал мощно, радостно, поскольку все привыкли к тому, что Юра шумный, веселый, неунывающий парень. И теперь он просто вынужден быть таким, чтобы не обидеть знакомых, не разочаровать их. Изменишься – глядишь, за оскорбление сочтут. Хороший тон – всячески подтверждать мнение ближних о тебе.
Это было воскресенье, Юра никуда не торопился, позволив дню течь спокойно и бесконтрольно. Он не хотел сегодня никаких хлопот, дел, наслаждался посетившей его ранним утром грустью и жалостью к себе. Когда между домами брызнули, кольнули первые лучи солнца, сразу что-то исчезло, город стал просто утренним городом, и грохот пустых троллейбусов уже не трогал Юру. Он вошел в комнату, оглянулся с таким видом, будто наверняка знал, что ничего приятного не увидит. Да, так и есть – серый телевизор, платяной шкаф, набитый тряпьем, на которое ушли все деньги и все годы, самоварное золото чеканки, изображающей глупую бабу с факелом, диван, заросший зеленью аквариум с прожорливыми пучеглазыми рыбами...
Шлепая по крашеному полу крупными босыми ступнями, Юра прошел на кухню и, стараясь сохранить в себе чистое утреннее состояние, начал осторожно варить кофе, опасаясь громыхнуть чашкой, чтобы даже дребезжание посуды не отдавалось в нем, не нарушало печальной сосредоточенности. Потом он долго пил кофе, думал о себе и вздыхал. Ему хотелось в этот миг крупно и мощно шагать по предрассветному лесу, треща сучьями и стряхивая с кустов ливни росы, хотелось стоять на какой-нибудь вершине, оглядывая бесконечные цепи заснеженных гор, хотелось танцевать под тихую музыку в полутемном зале с незнакомой девушкой, которая смотрела бы на него встревоженно и трепетно...
– Дурь собачья, – пробормотал Юра, поймав себя на таком странном желании и устыдившись его. Он окинул взглядом кухню и острее обычного увидел, что она захламлена, набита грязной посудой, что стены и шкафчики покрыты жирным налетом, стол, за которым он сидел, тоже был не убран, уставлен посудой, оставшейся после ужина, и опять ему стало горько. Он допил кофе, вздохнул и, подняв глаза, увидел в дверях жену – маленькую, худенькую, немолодую, совсем не похожую на ту девушку, с которой он танцевал несколько минут назад. Но больше всего Юре не понравилось то, что жена, судя по всему, горела жаждой деятельности. И даже имя – жену звали Зиной – как-то больно царапнуло обнаженную в это утро душу Юры.
– Встал? – спросила Зина сипловатым со сна голосом. – Очень хорошо. Пойдем за картошкой.
Юра вздохнул.
– Картошка кончилась, а вчера мне Галка с первого этажа сказала, что в магазин завезли. Надо будет рюкзак освободить. Туда килограмм тридцать войдет. Собирайся.
Юра скорбно поднялся, прошлепал в комнату, постоял у окна. Небо начинало сереть, наливаться зноем, его утренняя голубизна постепенно теряла насыщенность. Небо становилось серым.
Усевшись в кресло, лицом к пустому экрану телевизора, Юра постарался снова углубиться в себя, найти ту грустную и светлую нотку, с которой проснулся. Но не смог. Появились опустошенность и легкое раздражение, будто по чьей-то вине потерял нечто важное. Зина чутко уловила в его молчании несогласие, протест и тут же обиделась. Шумными своими действиями она упрекала его в лени, бездеятельности – грохотала на кухне посудой, что-то бросала с места на место, застилая постель, била кулаками по подушке, потом начала вытряхивать на балконе старый пыльный рюкзак, и Юра жестоко страдал от этого бесцеремонного вторжения, оттого, что так грубо и безжалостно разрушалось возвышенное состояние, посетившее его ранним утром.
– Ты готов? – хлестнула жена, проходя с рюкзаком в прихожую. – Сейчас выходим. Слышишь? А то соберется очередь, до вечера стоять будем.
Юра почти неслышно простонал, сжав зубы.
– Может, ты заболел? – жена неосторожно хихикнула. – Вызвать врача? В «Скорую» позвонить? Одевайся!
Юра вздохнул, перебросил правую ногу на левую, подоткнул простыню, чтобы уголок не касался пола, и подпер щеку кулаком.
– Польскую картошку завезли, ты можешь это понять! Импортная! В целлофановых мешках!
– Тебе своих мешков мало? – обронил Юра почти без выражения, но в ответ услышал лишь хлопанье брезента, шум спускаемой воды в унитазе, грохот посуды, сваливаемой в раковину, и четкий-четкий стук остреньких подкованных каблучков по крашеному полу.
Он не помнил, сколько прошло времени, но, когда решился поднять глаза, увидел, что жена стоит перед ним, уперев кулачки в сухонькие бока, и смотрит на него требовательно и осуждающе.