Он хмыкнул, взвесил на руке количество исписанной бумаги, покрутил озадаченно кудлатой своей оформительской головой, надел очки и сел к окну в кресло. Открыв первую тетрадь, со снисходительностью на лице он углубился в чтение, приготовившись получить удовольствие. Улыбка сползла с него на первой же странице. Через пять страниц он был бледен. На десятой вытер со лба пот. На двадцатой достал из холодильника початую бутылку водки, вылил все, что там было, в высокий фруктовый стакан, вмещавший около трехсот граммов, и выпил во единый дух.
Никаких музыкальных, живописных и общественных тонкостей Федор не понял, он их попросту пропускал, а если и вчитывался, то даже здесь находил интимные подробности, хотя этого добра хватало и на других страницах. Конечно же, он сразу понял, какого Ивана имеет в виду Изольда. Федор бывал у нее в конторе и хорошо знал лысоватого самовлюбленного отставника с прокуренными зубами. Но в записках жены он прочел о нем такое, что помимо своей воли зауважал его и возненавидел.
– Какой подонок, – пробормотал Федор. – До чего, оказывается, похотлив этот старый павиан...
Федор впал в оцепенение и более часа просидел в кресле не двигаясь. За это время он всплакнул от обиды, потом слезы его высохли, и некоторое время грудь вздымалась от гнева и жажды мести. Но Федор чувствовал, что и это состояние не продлится слишком долго. Так и случилось. Все вытеснила самая обыкновенная досада. А досада его происходила от того, что он, вместо того чтобы ехать в командировку, рисовать свеклу, капусту и морковку на окнах магазинов, теперь должен был заняться этим дурацким делом. Открывшуюся тайну он воспринял и с некоторым облегчением, поскольку измена жены делала его свободным, ни в чем теперь Изольда упрекнуть его не посмеет, потому как ее грех многократно превышает и поздние его возвращения, и вино с друзьями, и многие другие житейские его недостатки, без которых он обходиться не умел и не желал, а она не умела и не желала сделать вид, что их не замечает.
Но и прикинуться, будто ничего не произошло, с кем, дескать, не бывает, Федор не мог. И не в самолюбии даже дело, не в гордыне мужской – пришло откуда-то убеждение, что он обязан идти и бить Адуеву морду. Хочет он того или нет, ненавидит ли Адуева, презирает, боится, а морду бить надо, если он хочет, чтобы и дальше жизнь приносила ему хоть какое-то удовлетворение, чтобы кружка пива с друзьями была в радость, чтобы он мог ходить по улице, улыбнуться знакомому, забрести в гости или пригласить кого... Чтобы все это снова стало ему доступным, надо идти и бить красную, самодовольную, поблескивающую солнечными бликами адуевскую морду.
Вначале он попытался убедить себя в том, что это глупые обычаи предков и от них надо отказываться, но какой-то голос изнутри внятно сказал ему, что так он думает, потому как трусит. «Ничего подобного, – ответил Федор. – Я разумный человек, с художественным образованием, неплохо рисую давно позабытые всеми овощи...» Но голос твердил свое. Когда же Федор решил привлечь к делу общественность, написать в чугунное министерство, в газету, он услышал мелкое и пакостное хихиканье, раздававшееся откуда-то из него самого.
«А если развестись? – спросил себя Федор. – Да нет, Адуеву это только в радость... Может, из-за угла его пришибить? Тоже не годится – он же и знать не будет, кто ему дух выпустил... Надо бить морду, – горестно подвел итог Федор. – Ах, как нехорошо, как некстати! И работа пошла, и поездка намечается интересная, когда еще подвернется заказ расписывать сельские универмаги, а я тут должен заниматься бабьей дурью! И дернул меня черт залезть в этот дурацкий ящик! Что я там хотел найти... И эта! Изольда Матвеевна! Мать ее в душу! Нашла себе утеху, и тешься на здоровье! Так нет же, на тыщу страниц расписала солдафона толстозадого! Ах, как некстати...»
Собрав тетради, он отнес их на место, сложил в ящик, снова накрыл трусиками и лифчиками. Мир, в котором он жил до сих пор, уютный, ласковый, мир среди красок и овощей, вдруг в одночасье разрушился, и теперь лишь пыльные обломки лежали у ног Федора.
Наверное, все-таки нельзя слишком плохо думать о Федоре и допускать, что все его переживания связаны исключительно со свалившимися хлопотами. Была у него и своя гордость, и достоинство, а в некоторых случаях и то и другое обострялось до болезненности, как и у многих людей, занимающих незначительное место в жизни. Федор был уязвлен до глубины души и плакал в кресле вовсе не из-за сорванной поездки в районный центр. Скорее всего плакал он от того, что осознал вдруг ясно и четко, что жизнь его пуста, что свою жену, когда-то до беспамятства любимую, позабыл, отодвинул в дальний чулан своей души, что не смог он ни ей, ни себе создать приличное существование на этой земле. И обида была в его душе, и униженность. Ведь, в конце концов, как бы ни был он плох, но самое безнравственное, что мог себе позволить, – это две кружки пива после работы. Иногда, правда, удавалось опрокинуть кружку и в рабочее время, но на результатах его деятельности это никак не отражалось, и поэтому никто его в этом не упрекал. А молчаливые упреки жены он чувствовал давно. Конечно, ей не нравились его задержки, не нравилось, что он так мало внимания уделяет своему туалету, совсем не посещает театров и концертных залов, а из фильмов смотрит только французские детективы, где мир залит солнцем, где люди добродушны и беззлобны и никакие печальные происшествия не лишают их способности радоваться друг другу. Будь Федор холодным и рассудочным или хотя бы терпеливым, и он без труда обнаружил бы в записях Изольды Матвеевны неточности, несовпадения, противоречия, которые, возможно, открыли бы ему истинный смысл дневника. Но бедный Федор, простая душа, читал отрывочно, выхватывая лишь строчки, которые вонзались в его сознание картинами распутными и бесстыдными.
Со стоном поднялся Федор из кресла, подошел к телефону, набрал номер методического отдела.
– Адуева, пожалуйста. Адуев? Мазулин говорит. Муж Изольды Матвеевны. Надо поговорить.
– Всегда рад тебя видеть! – беззаботно ответил Адуев, решив, что его приглашают на рюмку водки, а на такой зов он всегда откликался очень охотно.
– Через полчаса буду ждать тебя в кафе напротив вашей конторы, – сказал Федор и положил трубку.
Когда он пришел в кафе, Адуев сидел за облюбованным столиком и внимательно изучал меню. Адуев был явно покрупнее, массивнее, но никакой робости в этот момент Федор не испытывал, хотя и не знал, как ему себя вести и для какого, собственно, разговора он вызвал Адуева. Просто была какая-то истерзанность и в самом уголке сознания неотступно билась мысль: «Надо бить морду».
– Не то читаешь, – сказал Федор. Он резковато взял из толстых адуевских пальцев меню и положил перед ним толстую тетрадь. – Читай вот здесь... А теперь здесь... Вот тут еще можешь пробежать... Усвоил? А теперь скажи, как все это понимать?
Адуев с какой-то затравленностью посмотрел на Федора и ошарашенно пожал плечами.
– И как ты мне посоветуешь вести себя? – Федор побледнел в предчувствии близкой развязки.
– Понятия не имею...
– А я знаю, – сказал Федор, с трудом владея непослушными губами, и, не размахиваясь, изо всей силы двинул кулаком Адуева в глаз. Потом в губы, потом во второй глаз. Адуев очнулся, поднялся во весь свой рост, схватил Федора за шиворот, второй рукой ухватил сзади за штаны пониже спины и, протащив его в такой неуважительной позе через весь пустоватый зал, вышвырнул в стеклянные двери. Тот скатился по ступенькам на асфальт, с трудом удержался на ногах, подвигал плечами, возвращая суставы на место, и, не оглядываясь, зашагал вдоль трамвайных рельсов.
Адуев...
А как быть ему?
В полном недоумении он прошел в туалет, брызнул себе в лицо водой, заглянул в зеркало. Не обнаружив больших повреждений, вернулся в контору и втиснулся за свой столик. Он склонился над инструкцией о правилах выпуска шлака из доменных печей и просидел так полчаса, снова и снова прокручивая в памяти записи, которые ему удалось прочитать из рук Федора. Конечно, о характере его отношений с Изольдой они не оставляли никаких сомнений, но что озадачивало Адуева – отношений-то не было. Он не без гордости вспоминал слова о своих физических и сексуальных способностях, находя, что они вполне соответствуют действительности. Адуев осторожно взглянул на Изольду, более пристально и доброжелательно. И увидел многое, чего не замечал ранее, – изысканность, молодость, да-да, Мазулину вполне можно было назвать молодой женщиной. А когда он худо-бедно вообразил все то, о чем прочитал, сердце его забилось, словно бы в предчувствии счастливых перемен. Но тут же тяжело, как бульдозер по цветочному лугу, прошло в его сознании слово «аморалка». Да, будет собрание, разбирательство, выводы, история докатится до начальника управления, а то и до министра...
– Иван Борисович, что с вами?! – услышал он вдруг вскрик Мазулиной.