— Пожалуйста, распишитесь в книге.
Тут же оказалась подставка с огромной книгой посетителей и шариковой ручкой на бронзовой цепочке. Фэллоу вписал в реестр свою фамилию.
Когда глаза попривыкли к свету, он заметил, что в вестибюле есть еще какой-то широкий проем и оттуда кто-то на него смотрит. Нет, не один кто-то, а несколько человек… и даже не несколько… множество! От проема вверх вели ступени. Как много глаз оттуда сверху на него взирают! Скорбящие сидели в зале, напоминающем внутренность небольшой церкви, и все смотрели на него. Скамьи обращены к сцене, на которой, видимо, происходит служба и перед которой стоит гроб с новопреставленным. Вестибюль являл собой как бы вторую сцену, сбоку, так что, повернув головы, собравшиеся могли наблюдать появление каждого, кто входит. И все головы, естественно, поворачивались. А как же! Манхэттен, он и есть Манхэттен. Верхний Ист-Сайд! Что? — дражайший покойный? — тот, что лежит в гробу перед сценой? Увы, с беднягой кончено: ушел, преставился, сыграл в ящик. А вот живые, бодрые, полные сил — о, эти куда интересней. В них еще полным накалом горит светское напряжение города! Не ушедших царствие сие, но входящих! Так осветим же их и померимся с ними блеском!
И они прибывали: барон Хохсвальд, Наннели Войд, Бобби Шефлетт, Ада Бесс, Джеки Бэлч, Бэвердейджи, все до единого, — самодовольное население мирка светских колонок прессы в полном составе, при этом все входили в ослепительно освещенный вестибюль с такими подобающе мрачными лицами, что Питера Фэллоу разбирал смех. Все торжественно вписывали свои фамилии в книгу — Фэллоу решил, что, уходя, надо будет хорошенько проглядеть череду автографов.
Скоро помещение заполнилось. По толпе пробегали шорохи. Сбоку от сцены открылась дверца. Собравшиеся вставали с сидений, вглядывались. Фэллоу тоже привстал.
Ага, вот она — да, кажется, это она и есть. Во главе процессии шла… Таинственная Брюнетка, она же Вдова Раскин. Элегантная женщина в черном шелковом костюме с большими плечами, в черной шелковой блузке и черной, похожей на феску шляпке с густой черной вуалью. На такое облачение, должно быть, пошли доходы не от одного билета в Мекку. С нею были еще человек шесть. Двое — сыновья Раскина от первого брака, немолодые мужчины, каждый из которых годился Марии Раскин в отцы. Женщина лет сорока — ее Фэллоу опознал как дочь Раскина и его второй жены. Еще старушка — возможно, сестра Раскина, плюс еще две женщины и двое мужчин, родственную принадлежность которых Фэллоу разгадать не удалось. Они сели в первом ряду у гроба.
Фэллоу находился в другом конце помещения, напротив двери, откуда Мария Раскин вошла и куда вполне могла исчезнуть в конце церемонии. Н-да, видно, потребуется грубый репортерский напор. Интересно, наняла ли Вдова Раскин ил такой случай телохранителей?
Какой-то высокий, стройный щеголь взошел на сцену по ступенькам спереди и направился к подиуму. Одет в модный траурный костюм: темно-синяя пара с двубортным пиджаком, черный галстук, белая рубашка и узконосые черные туфли. Фэллоу заглянул в программку. То был, видимо, Б. Монти Грисволд, директор музея «Метрополитен». Он выудил из нагрудного кармашка узкие очки для чтения, расправил перед собой несколько листков бумаги, глянул вниз, вверх, снял свои очочки, помедлил и произнес довольно-таки певуче:
— Мы собрались здесь не затем, чтобы скорбеть по Артуру Раскину, а чтобы порадоваться тому, сколь полна… и щедра была его жизнь.
Фэллоу от такого чисто американского слюнявого жизнелюбия передернуло. Эти янки не способны даже в последний путь человека проводить достойно. Теперь все будут в одну дуду дудеть. Он уже чувствовал, что воспоследует: бессмысленный дурацкий пафос, сентиментальность полными пригоршнями. Да, англичанину — хоть беги спасайся в лоне родной англиканской церкви, где смерть и все основные этапы жизни рассматриваются с позиции высокой и божественной, как нечто неотвратимое и преисполненное восхитительно формализованной значительности.
Все посвященные Раскину надгробные речи были сплошь ахинея и безвкусица, как, впрочем, Фэллоу и ожидал. Первым говорил член Сената Соединенных Штатов от Нью-Йорка Сидни Гринспан, чей выговор был необычайно вульгарным даже по американским меркам. Он напирал на щедрость Раскина по отношению к еврейскому движению, но прозвучало это неудачно, ибо, как только что открылось, финансовое могущество покойного зиждилось на транспортировке мусульман в Мекку. После сенатора говорил один из компаньонов Раскина, Реймонд Радош. Он начал довольно плавно с анекдота о том периоде, когда они оба были на грани банкротства, но затем ударился в не совсем уместное восхваление их основной компании, акционерного общества «Рейарт», в котором дух Арти (он называл Раскина Арти), дух Арти будет жив до тех пор, пока акции имеют хождение и долговые обязательства обратимы. Затем джазовый пианист по имени Мэнни Леерман («любимый пианист Артура») вышел сыграть попурри из «любимых песен Артура». Мэнни Леерман был рыжеволосым толстячком в голубовато-сером двубортном пиджаке, который он, усевшись за фортепьяно, аккуратно расстегнул, чтобы ворот пиджака не нависал хомутом над воротничком рубашки. Любимыми песнями Артура оказались «Сентябрьский дождь», «Дня не хватает (когда ты со мной)» и «Полет шмеля». Последнее произведение пламенный коротышка исполнил бурно, но не безупречно. Свое выступление он закончил, крутнувшись на табурете на 180 градусов, но потом все же спохватился, что он не на концерте и раскланиваться не надо. Прежде чем уйти со сцены, он снова застегнул двубортный пиджак на все пуговицы.
За ним вышел основной оратор, киноактер Хьюберт Бэрнли, который, по-видимому, решил, что требуется добавить красок, чтобы высветить человечность натуры Артура Раскина, великого финансиста и главного паромщика на арабском Востоке. Он завяз в анекдоте, стержневой темой которого были проблемы водоочистки при эксплуатации системы плавательных бассейнов в городке Палм-Спрингс, штат Калифорния. Этот покинул сцену, прикладывая платок к уголкам глаз.
Последним в программе значился кантор Мирон Браносковиц из синагоги «Шломохом», что в Куинсе. Сильным и чистым тенором этот огромный, килограммов под сто тридцать, молодой мужчина запел на иврите. Его библейский плач становился громче и громче. Сетования лились нескончаемым и неудержимым потоком. Голос вибрировал и рыдал. Если был выбор между верхней тоникой и нижней, исполнитель всякий раз брал октавой выше, демонстрируя диапазон, как оперный певец на концерте. Он пел с таким надрывом, с такой слезой в голосе, что вогнал бы в краску самого крикливого Канио из оперы «Паяцы». Сперва собравшимся явно понравилось. Затем, когда сила звука увеличилась, они встревожились. Потом их охватило беспокойство; молодой человек стал раздуваться как лягушка. Все переглядывались, и каждый, наверное, думал: он что, спятил, что ли? А голос забирал все выше, выше, достиг вершины, чуть не сорвался на йодль альпийских горцев и, водопадом всхлипов устремившись вниз, вдруг смолк.
Панихида закончилась. Собравшиеся медлили — все, кроме Фэллоу. Он выскользнул в проход и, чуть пригибаясь, стал торопливо пробираться вперед. Он был в десяти или двенадцати рядах от сцены, когда какой-то человек впереди него предпринял тот же маневр.
Это был мужчина в темно-сером костюме, фетровой шляпе и темных очках. Лишь на миг перед Фэллоу мелькнул его профиль… подбородок.. Это был Шерман Мак-Кой! Явно шляпу и очки он надел специально, чтобы войти в похоронное бюро неузнанным. У первого ряда он резко свернул и пристроился позади группы родственников покойного. Фэллоу сделал то же самое. Теперь можно было получше его рассмотреть. Точно: Мак-Кой.
Люди уже шли к выходу, все перемешались, загомонили, давая выход энергии, накопившейся за тридцать или сорок минут неподвижности, которую приходилось терпеть из уважения к какому-то богачу, при жизни ни особых симпатий, ни теплых чувств к себе не вызывавшему. Служитель похоронной конторы держал боковую дверцу открытой для Вдовы Раскин. Мак-Кой шел по пятам за высоким мужчиной, которого Фэллоу уже знал: это был Монти Грисволд, распорядитель церемонии. Выступавшие с речами должны были присоединиться к родственникам за сценой. Мак-Кой и Фэллоу были всего лишь частью скорбной толпы в темно-синих костюмах и черных платьях. Фэллоу скрестил на груди руки, чтобы спрятать латунные пуговицы своего блейзера — вдруг их сверкание кому-нибудь покажется неуместным.
Проблем не возникло. Служитель, поставленный при дверях, следил лишь за тем, чтобы ничто не мешало войти всем, кто захочет. За дверцей была короткая лестница, поднявшись по которой вошедшие попадали в помещение, похожее на небольшую квартиру. Все собрались в маленькой приемной, украшенной пышными занавесями и гобеленами в золоченых деревянных рамах в стиле Франции девятнадцатого века. Все выражали свои соболезнования вдове, которую было еле видно за стеной синих костюмов. Мак-Кой держался сбоку, все еще в темных очках. И Фэллоу поблизости, у него за спиной.