Она вернулась к окну и ответила, стоя спиной, что собирается обсудить с садовником, как побыстрее привести в порядок лужайку, обсудить с поваром наиболее подходящее меню для приема арабского шейха, принять председательницу профсоюза брошенных матерей, подписать ответы на триста писем, полученных ею на этой неделе, но так, чтобы каждый ответ был по существу.
— Ладно, — сказала она, — я буду исполнять свой долг.
— Хорошо, — сказал Кастор. — Очень хорошо.
Она обернулась, и в какой-то момент ему показалось, что она сейчас даст ему пощечину.
— Я буду исполнять свой долг до конца срока вашего пребывания на этом посту, в знак уважения к тем, кто вас избрал. Но затем… Что касается вас, то надеюсь, вы выполните свой долг в отношении ребенка, о котором мне говорили… А теперь пошли обедать, иначе прислуга начнет теряться в догадках.
— Мне наплевать на прислугу, — ответил Кастор.
И, схватив трость, сбросил вазу с камина.
— Если мне хочется что-то разбить, я разбиваю, — заявил он.
В столовой дома, который занимали его родители в Ницце, Пьер увидел по телевизору некоторые кадры парада 14 июля.
Живя у матери, он снова оказался в обстановке постоянной грызни на фоне нежности, к которой они оба издавна были приучены. К его вящему удивлению, человек, которого он всегда называл мужем своей матери или «полковником», пораженный односторонним параличом, потерял дар речи. С той минуты, как он замолчал, бедняга стал безвреден. Его выкатывали теперь на балкон, выходивший на море, и он молчал. Во время парада он начал буквально извиваться при виде президента, которого ненавидел. «Все они одинаковы, — говаривал он в лучшие времена. — Бедная Франция! Подумать только, что ради них мы жертвовали своей шкурой…»
Теперь, впервые за двадцать лет, мать Пьера была свидетельницей согласия между мужчинами.
— Нет, ты видел рожу этого типа? — говорил Пьер.
И тот неистово кивал головой.
Превратившись в старого розовощекого ребенка, с которым проворно обращалась сиделка, полковник мог лишь выражать с помощью неразборчивых звуков свою ярость, которую вызывала в нем эта особа, когда подходила к нему и повязывала вокруг шеи салфетку, говоря: «А теперь мы будем паинькой, съедим наш компотик и отправимся бай-бай». Иногда ему удавалось сбросить тарелку на пол, и это была лучшая минута в его жизни за текущий день.
— Он страдает? — спросил Пьер, пораженный видом поверженного колосса.
— Нет, не страдает. Мы просто капризничаем. Если мы начнем сначала, то получим трепку, — ответила сиделка.
Вместо симпатии, которую, казалось бы, должно было вызывать у него всякое существо, способное унижать полковника, Пьер заявил, что убил бы эту бабу.
— Прошу тебя, не заводись, — сказала ему мать. — Это святая. Не знаю, что бы со мной было без нее.
В прежние времена, когда он приезжал, полковник встречал его неизменным: «Чему мы обязаны?», полагая, что это остроумно. Пьер отвечал: «Если я мешаю, могу уехать». А мать плаксивым тоном подхватывала: «Прошу тебя, не заводись…»
Остальное было так же стереотипно, если не считать деталей. «Ты можешь только заставлять плакать свою мать», — говорил полковник. Однако теперь, пригвожденный к месту, лишенный языка, он был вне игры.
Но роль представителя власти взяла на себя сиделка.
Когда в первое утро Пьер сошел вниз из своей бывшей детской, то услышал: «Значит, мы встаем так поздно?», что заставило его поспешно ретироваться.
Тем временем жизнь наладилась. Возвращаясь с пляжа, он видел, что постель прибрана, окна закрыты, чтобы избежать проникновения удушливой жары, белье лежит проглаженным в комоде, тюбики с зубной пастой и для бритья стоят с завинченными колпачками, умывальник — вымыт до блеска, а в термос налита свежая вода. И, естественно, его ждал завтрак.
Он работал всю вторую половину дня. Услышав в семь часов на лестнице удаляющиеся шаги сиделки, означающие, что путь свободен, что полковник умыт и накормлен, напомажен и уложен спать с рукой на звонке, он откладывал перо и приходил побродить около матери, спрашивал: «Что на ужин?» — и завладевал террасой.
За две недели материнская кормежка, солнце и отдых превратили тощего черного волка в лощеного молодого человека.
Однажды утром, когда он подтаскивал к берегу доску от серфинга, которую хозяин пляжа, его бывший лицейский товарищ, одалживал ему, он увидел подставленные солнцу груди, показавшиеся ему знакомыми.
«Элизабет», — произнес тихо он.
Глаза за большими фарами очков открылись, и Элизабет — это была именно она — поднялась, опираясь на локти. Ах, это ты, как поживаешь? У меня порядок, а у тебя, тоже порядок, обожди, я тебе представлю жениха, мы обвенчаемся в будущем месяце, видишь, это он там на водном велосипеде, нет, меня ждут, привет.
Он сбежал, а вернувшись раньше обычного, столкнулся с сиделкой, когда на кухне стал рыться в холодильнике.
— И вам не стыдно нагружать всей этой работой мать? — спросила она. — Ох, уж эти мужчины! Все одинаковы. Разве вы не видите, как она устает?
— Она обожает жертвовать собой, — сказал Пьер, и был не так уж не прав. Тем не менее он поискал ее. Она читала на террасе полковнику, который иначе отказывался есть.
Прежде Пьер никогда не замечал, что его мать пользуется для чтения очками. Он их тихонько снял.
— Что ты делаешь? — спросила она. — Зачем?
Он взял ее за руку и заставил встать.
— Идем. Я приглашаю тебя в ресторан. Надень красивое платье, чтобы не позорить своего сына.
Но она и слышать об этом не хотела. И как обычно, когда их разговор выходил из избитых фраз, они стали ссориться, в то время, как, лишенный своей газеты, полковник недовольно ерзал на месте. Мать и сын явно готовы были к разлуке, о которой потом станут жалеть.
Пьер сообщил о своем отъезде.
Собрав вещи в чемодан, который стал тяжелее от трех банок варенья, он крепко прижал к себе мать.
— Поцелуй отца перед отъездом, может статься, ты его больше не увидишь.
Он заворчал, сказав, что это еще не повод, но она тихо добавила:
— Он был добр к тебе, малыш, и добр ко мне.
Тогда он послушался. Притронулся губами к исхудавшей щеке, и тут возникла сиделка.
— Значит, мы уезжаем, не простившись? Господи, для чего мы только рожаем детей!
— Чисто случайно. В отношении меня могу заверить, это не было сделано нарочно.
Он схватил чемодан и скатился по лестнице, проклиная себя за то, что опять оставил мать в слезах. По дороге на вокзал он отправил ей три букета незабудок.
В конторе Эрбера Пьер узнал, что толстяк в Швейцарии, где проходит курс омоложения. Оттуда он вернется в конце месяца, потеряв несколько килограммов и с намерением побыстрее наверстать упущенное.
Издательство было погружено в полусон летних отпусков. Он вручил сто страничек перевода машинистке и забрал продолжение рукописи, доставлявшейся из Германии по кускам.
Девушка, которая принимала его, заметила, что он прекрасно выглядит, очень хорошо. И они пошли вместе пообедать. Это была очень милая девушка. Она знала решительно все о литературной жизни Парижа, о которой Пьер не имел ни малейшего представления, и жонглировала именами, которые он никогда бы не смог снабдить фамилиями. Пьер спрашивал, кто такой этот Жорж или Бернар, и она смеялась. Он что, с луны свалился? Зато, когда заговорили о кино, Пьер взял реванш. Он мог назвать имена японских операторов, турецких сценаристов, бразильских актеров второго плана, все фильмы Гриффита и боготворимого им Луиса Буньюэля. Лучшие часы в годы учебы он провел в синематике.
Она два или три раза сказала, что он рассуждает, как Филипп-Андре, он спросил, кто это такой? И узнал, что это весьма знающий парень, с которым она рассталась, так как поняла, что одной привязанности все же маловато.
Она была миленькая, с небольшим прямым носиком и очень длинными, как у матери, волосами. Он спросил, не арлезианка ли она. Нет, она была из Бретани. И пожелала заплатить свою часть по счету.
В тот день у него не было дел, а она вернулась к себе лишь в пять часов. Но никто этого не заметил, потому что издательство напоминало пустыню.
На другой день Пьер упрекнул ее — она оставила на его ночном столике свои сережки.
Жюли проявила догадливость, на которую даже Клер не рассчитывала. Подруги отправились в спальню, освещенную солнцем и хорошо освеженную кондиционером. Клер чихнула и на минуту пожалела о темной и теплой комнате, защищенной от солнца шторами, через которые лишь пробиваются полосы света.
Южный дом с плотными стенами и жалюзи на окнах напоминал им об их юности, времена, когда они проводили каникулы в старом и ветхом доме родителей Клер, с крыши которого во время августовских гроз сыпалась черепица и где не было ванных комнат.