этим ожившим вдруг дерзким взглядом, выражающим независимость и превосходство над ним даже сейчас, находясь одной ногой в могиле. Наконец, произнёс задумчиво:
— Да-а, не зря говорят: гора с горой не сходится, а человек с человеком даже у чёрта на куличках способен столкнуться нос к носу. Вот и мы с тобой, Марк Сидорович, свиделись в очередной раз.
— Можешь возрадоваться, Афанасий Никифорович, — усмехнулся Мироненко. — Это последняя наша встреча. Ты добился своей цели.
— Какой цели?
— Неужели запамятовал?
— Да разве упомнишь всего? — небрежно ответил Кожевников, пытаясь припомнить все свои слова, обронённые им на допросе Мироненко в тридцать седьмом году, однако они не всплыли в его памяти.
— Ты обещал сгноить меня в лагерях, ещё во время раскулачивания, — насмешливо проговорил Марк, — через десять с половиной лет это у тебя получилось.
— Что-то не припомню я таких слов, — морщась, как от зубной боли, пробурчал Кожевников, открещиваясь от обвинения. Потом, будто оправдываясь, добавил:
— Ты сам себя наказал, Марк Мироненко. Всё могло сложиться иначе, если бы…
— Если бы что?
— Если бы ты не противился завоеваниям революции, — как-то неуверенно закончил свою мысль Кожевников.
— Революция принесла жестокость и насилие, разве мог я принять такие завоевания? — Марк нашёл в себе силы и приподнял голову. — Я был бы рад принять любые преобразования большевиков, в которых свобода, равенство и справедливость стояли бы у власти на первом месте.
Ездовой стоял поодаль, удерживая за поводья нервного коня, и с удивлением слушал разговор доходяги с начальником лагеря. Он никак не мог понять, почему всесильный «кум» уделяет столько внимания одному из доходяг.
«Неужели родственником приходится начальнику лагеря? — подумал солдат. — Или знакомого случайно встретил?»
Его чрезмерное любопытство не ускользнуло от опытного глаза Кожевникова. Он тут же прикрикнул на него:
— Не видишь, что ли, конь разволновался?! Отведи подальше от кобылы! Вон к тому дереву!
Ездовой с недоумением посмотрел сначала на коня, потом на мирно стоящую кобылу. Не посмев ослушаться начальника лагеря, потянул за уздцы хозяйского жеребца в сторону, отвёл к дереву метрах в двадцати.
— Скажи, Марк Сидорович, ты по-прежнему веришь в существование Бога? — понизив голос, спросил Кожевников, будто стыдясь ездового за свой крамольный вопрос.
— Моя душа туманом не окуталась, чтобы отречься от Господа. Вера в него здесь только укрепилась.
— Тогда чего же он не уберёг тебя от погибели? — ухмыльнулся Кожевников. — Не дошли молитвы до него? Будь я на твоём месте — давно бы уже выматерил этого бога-призрака и забыл о нём навсегда. Зачем поклоняться ему, если он не помог тебе ни разу в жизни?
— Господь воспитывает душу человека, не ограждая его от зла. Я благодарен ему за избавление от дальнейших мучений, но тебе этого не понять, Афанасий Никифорович.
— Это почему же мне не понять?
— Потому что ты находишься на другом уровне бытия. Цель твоей жизни — злоба и коварство. Ты ведь, по сути своей, и не человек вовсе.
— Хм-м, а кто же я по-твоему? — нервно рассмеялся Кожевников.
— Отрыжка дьявола. Ты весь покрылся слоем грехов, как старое корыто ржавчиной. Соскребай, не соскребай этот вредоносный слой — первозданного вида не достичь. Его остаётся только сдать в утиль, чтобы извлечь хоть какую-то пользу. И твою душу уже не спасти — слишком поздно, испоганена она ненавистью к инакомыслящим.
— Вот даже как! — в глазах начальника лагеря на секунду вспыхнула ярость, но тут же угасла. Если бы он услышал эти слова от человека полного сил и энергии, он не смог бы сдержать себя, избил бы его в кровь, придя в исступление от дерзкого высказывания. Сейчас же Кожевников поймал себя на мысли, что не способен ударить это беспомощное тело. Не было той злости и ненависти, которую он испытывал ко всякому, кто посмел его оскорбить. Напротив, появилось странное и неожиданное желание выслушать Мироненко до конца, не взирая на нелестные эпитеты в свой адрес.
— Ну-ну, продолжай, очень уж любопытно услышать последние слова библейского мудреца перед своей кончиной, — проговорил он со злой усмешкой. — У тебя, наверно, много слов припасено за щекой для меня. Что ж, выплюнь их, коли случай представился, облегчи душу.
— Мне больше нечего тебе сказать, Афанасий Никифорович, — вяло произнёс Мироненко. — Да и к чему ворошить прошлое? Но вот один вопрос я бы, всё-таки, задал тебе напоследок.
— Валяй, слушаю.
— За какие грехи ты угодил сюда? Опять палку перегнул на службе? Чрезмерное рвение проявил? Или на этот раз от фронта сбежал?
— Отправки на фронт я не боюсь, и трусом себя не считаю! — негодуя, отрезал Кожевников. — Понадобится Родине — и рядовым на передовую пойду!
— А сейчас, надо полагать, такой необходимости ещё не настало? — подковырнул Мироненко. — Контролировать каторжный труд врагов народа пока намного важнее, чем бить фашистов, верно?
— Ты, Марк Сидорович, не брызгай на меня ядовитой желчью, не пытайся усовестить. Напрасно стараешься. Я свой долг перед Родиной исполняю так, как требует того обстановка. Приказано мне построить железную дорогу — построю, чего бы это не стоило. Война закончится не сегодня, успею и дорогу построить, и фашистов поколотить. Моя совесть чиста перед партией.
— Перед партией-то чиста. А перед теми невинными жертвами, которые прошли через твоё страшное сито и уже умерли, так и не дождавшись восстановления справедливости? Или перед теми, кому предстоит умереть уже в ближайшее время? Сможешь ты оправдаться перед их родными и близкими? Здесь твоя совесть тоже чиста? А у самой партии совесть не помутилась за двадцать лет тирании невинных людей?
У Кожевникова перекосилось лицо от ярости, ноздри раздулись, на скулах заходили желваки, но он опять сдержал себя. Не сразу собрался с духом, что сказать в ответ.
Потоптавшись нелепо у саней, крепко сжимая в руках плётку, Кожевников решил прекратить дискуссию, ушедшую в сторону от намеченного русла.
— Вот что, Марк Сидорович, — с раздражением проговорил, наконец, Кожевников. — Ты не поп, а я не грешник, чтобы исповедоваться перед тобой. В одном ты прав: мы никогда не поймём друг друга. Прощай.
— Прощай, Афанасий Никифорович, — из последних сил тихо произнёс Мироненко, тяжело задышав. — И помни: совесть — не двухсторонняя штука, у неё не может быть чистой и грязной стороны. Совесть не проявляется частями. Она у человека либо есть, либо отсутствует вообще.
Голова Марка в бессилии опустилась на дно саней, глаза медленно закрылись.
Словно кипятком облили Кожевникова эти последние слова умирающего Мироненко. Он вдруг почувствовал в себе какой-то нездоровый озноб, как при простудном заболевании.
«Чего ради пустился я в рассуждения с ним? — со злостью подумал он, шагая к ездовому. — Будто чёрт