и того Зяму, который бухнулся ему в ноги неделю назад, прося и требуя одновременно аудиенции с полковником ФСБ Бусуриным, и в то же время совершенно другого человека. Перед ним стоял не просто исхудавший старик, которому и жить-то осталось не более месяца, а человек, которого все эти дни сжирала почти несбыточная мечта на освобождение, и которая оборвалась сразу же, как только он переступил этот порог.
— Да, конечно… спасибо, — каким-то механическим голосом отозвался Пенкин и, с трудом сдвинувшись с места, присел на краешек стула.
Начиная догадываться, что могло произойти с этим мужиком за прошедшую неделю и что сдвинулось в его психике, Кошельков метнул в сторону Стогова только тому понятный взгляд и удовлетворенно мотнул головой. Выходит, он не ошибся в Зяме. Смог-таки прочувствовать внутренне состояние зэка, когда тот уже не может более топтать зону и готов подписаться на все что угодно, лишь бы выйти через контрольно-пропускной пункт со справкой об освобождении.
Это был момент истины.
Прочувствовал это и Стогов, исподволь присматривающийся к Зяме, который всего лишь четыре года назад был едва ли не королем московских контрабандистов. Оторвавшись спиной от простенка, он обошел стол и сел напротив Пенкина.
Наблюдая за ним из окна второго этажа, он уже смог составить о нем свое личное мнение, и теперь, чтобы хоть как-то расслабить мужика и навязать доверительный тон предстоящего разговора, произнес негромко:
— Зиновий Давыдович?
— Да! Так точно! — дернулся в его сторону Пенкин, в глазах которого, казалось бы, навсегда застыла собачья тоска по несбывшейся надежде. — Осужденный Пенкин, статья…
— Да знаю, знаю, — движением руки остановил его Стогов. — «Контрабанда», часть вторая. Но я хотел бы поговорить с вами не о ваших старых грехах, хотя и о них тоже.
На лице Пенкина дернулся лицевой нерв, что-то более человеческое отразилось в его глазах, и он почти выдавил из себя:
— Так вы…
— Слушай, Зиновий, — хохотнул Кошельков, — я все-таки думал, что ты более сообразительный мужик. И известие о своем УДО встретишь с более веселой мордой.
«УДО… веселая морда…»
До Пенкина наконец-то стал доходить весь смысл этих слов, и он вдруг почувствовал, как сначала остановилось, а потом бабахнуло сердце. Тяжелым звоном ударило по ушам, в глазах поплыли очертания комнаты, и до него, словно в вязком тумане, долетели последние слова Кошелькова:
— Капитан ФСБ Стогов. Прошу любить и жаловать. — И уже поднимаясь из-за стола: — Ну что, Зиновий Давыдович, врубился наконец? Вот и хорошо. Оставляю вас одних.
Вздрогнув от звука хлопнувшей двери и все еще не до конца веря в услышанное, Пенкин по-собачьи преданно всматривался в лицо сидевшего перед ним блондина.
— Так вы… что?..
— Капитан Стогов. Андрей Михайлович. Ваш куратор. А теперь давайте поговорим о предстоящей работе и кое-каких деталях после вашего выхода на свободу…
* * *
Прожив чуть менее семидесяти лет и повидав разное и всякое на этом свете, Ефрем Ушаков даже подумать не мог, что может превратиться в шизофреника, параноика или, не дай-то бог, в клиента психиатрической больницы, однако после грозовой ночи, которая намертво впаялась в его голову, он время от времени ловил себя на том, что его взгляд застывает порой на том самом окне, в котором ему три раза являлся окровавленный Рублевский Спас, и ничего не мог с собой поделать. Словно вновь страшился увидеть явление, и это предчувствие не обмануло его.
Видение явилось в тот же сумеречный час, что и в прошлый раз, и совершенно лишенный каких-либо сил от одного лишь осознания того, что грызущее предчувствие не обмануло его и видение — это будет являться ему до конца жизни, Ефрем Лукич тяжело опустился на стоявший у дальней стены стул и молча, распахнув глаза, смотрел на витавший в проеме окна и в то же время почти осязаемый лик Вседержителя, на котором засохли кровяные потеки.
Уже окончательно оглушенный увиденным, почти уничтоженный и в то же время окончательно поверивший в свое сумасшествие, он попытался было прочитать «Отче наш», однако из его нутра только вырывался горловой хрип, да и рука повисла тяжелой плетью, не в силах согнуться в локтевом суставе, чтобы перекреститься. Единственное, что он смог, так это попросить Господа, чтобы тот не лишал его разума.
Как и в прошлый раз, «Спас» заслонил собой почти все окно, и Ушаков пожирал глазами божественное творение Андрея Рублева, которое невозможно было бы отличить от истинного Рублевского Спаса, если бы не засохшая на его лике кровь.
«А почему — истинного?» — неожиданно полоснуло в его мозгах.
— Может, это и есть тот самый «Спас», сотворенный Рублевым и некогда являвшийся его отцу.
От этой мысли Ефрема бросило в жар, он шевельнул кистью безвольно повисшей руки и с великим трудом, но все-таки смог перекреститься.
Почувствовал, как оживают одеревеневшие губы и, поспешая, страшась, что его может что-то остановить, свистящей скороговоркой прочитал «Отче наш», после чего, уже немного успокоенный, он впервые смог более осознанно смотреть на лик Спасителя, пытаясь найти в нем хотя бы ничтожное отличие от творения Рублева. Однако это был все-таки АНДРЕЙ РУБЛЕВ, и он вновь почувствовал, как все его нутро начинает забивать почти животный страх.
Господи, неужто возможно подобное?
Всматриваясь в окровавленный лик Спасителя, он нашарил в кармане мобильный телефон, с которым не расставался теперь даже ночью, трясущейся рукой вытащил из «памяти» номер Овечкина.
— Степаныч, ты не мог бы сейчас подойти ко мне?
— Что, опять «Спас»? — догадался Овечкин. — Рублев?
— Рублев…
Отпевали Державина в церкви Ризоположения на Шаболовке. Злата стояла в изголовье гроба и, отрешенно вслушиваясь в слова молитвы, которую читал священник, словно завороженная смотрела на лицо человека, который был ее отцом и которого, несмотря ни на что, продолжала любить мама и столь же яростно ненавидела тетка. Во всем этом была какая-то загадка, уходящая корнями в далекие семидесятые годы, какая-то изначальная первопричина, скрытая за семью печатями, однако Злата менее всего думала сейчас об этом. Всматриваясь в заострившееся лицо покойного, которое даже после смерти продолжало нести на себе печать внутренней интеллигентности и благородства, она искала и свои собственные черты.
Поседевшая, но все еще густая грива слегка волнистых волос, высокий лоб, красивый овал лица… Все еще густые, как говорили когда-то, соболиные брови… Губы «бантиком», которые не смогла съесть даже смерть, и аристократический тонкий нос, который не смогли изуродовать даже комочки белой ваты, воткнутые в ноздри.
Всматриваясь в это лицо, Злата вдруг поймала себя на том, что, пожалуй, впервые за