Становиться свидетелем утренней свары у санузла Максимову не улыбалось. Повозившись с заедающим замком, на всякий случай глянул в глазок, распахнул дверь и выскочил на лестницу.
Лифт давно застрял между пятым и шестым этажами, и жильцы привыкли ходить пешком, как вольно или невольно привыкали ко всему.
Он пронесся вниз, сквозь миазмы гниющего, вечно забитого мусоропровода, по загаженной лестнице, стараясь не попадать в непросыхающие лужи мочи, пнул дверь и с облегчением глотнул свежий утренний воздух.
Ночные страхи были позади. Начинался новый день. Он обошел нахохлившуюся под дождем очередь молодых мамаш с разнокалиберными кастрюльками в руках. У самой кухни запах был просто невыносим.
«Как они только стоят? И лица у всех, бог ты мой! “Женщины русских селений.” Нашли время рожать!»
Большинство мамешек было из того попсового времени: яркие краски легких тряпочек, животики с пирсингом, журналы “Космополитан” и “Кул Герл”, днем — лизинг-инжиниринг-маркетинг вполсилы, после работы — шейпинг и шопинг, и ночные клубы до утра; беспроблемный секс и первые проблемы с наркотиками. Им было лет пятнадцать-семнадцать, когда грохнула Катастрофа. Серийный выход из строя объектов энергетики погасил яркие ночные огни, а огненный смерч аварий смел подчистую всю промышленную инфраструктуру. Удушливый химический смог доконичил дело. Вспыхнувшую волну насилия задавили жутким террором.
Началась новая, страшная и незнакомая жизнь. И в этой “жизни после смерти” им пришлось рожать. Потому что, несмотря на научный прогресс, выводить детей в пробирках так и не научились. А кого может родить бывшая нимфетка ночных клубов или загнанная, как лошадь, офис-герл? И от кого ей рожать? От мальчиков поколения “next” к тридцати годам оставалась лишь потасканная оболочка, а внутри — вся медицинская энциклопедия и таблица Менделеева.
Однако, природа брала свое. Бабы, как и положено им на Руси, рожали, несмотря ни на что. Обрадовавшаяся этой аномалии официальная пропаганда бурно врала про “стабилизировавшийся демографический спад и явные признаки наметившегося роста”. Но достаточно было посмотреть на детей, чтобы понять, что никакого роста не будет. Поколение “next” породило поколение “end”.
За машиной резервист лет пятидесяти, краснорожий, с обросшими рыжей щетиной щеками, самозабвенно, с хряком, колол дрова. Ему с родословной повезло. Ширококостный, мясистый, крепко сбитый. Явно из деревенских.
Полюбовавшись на его работу положенное время, Максимов завел вежливый разговор, в результате которого у Максимова оказалась полная миска горячей каши, увенчанная куском тушенки, и огромный ломоть хлеба, а в карман дядьки перекочевала пачка сигарет «Винстон». Цена им была две карточки на мясопродукты. Которые еще надо было где-то отоварить, предъявив кучу сопроводительных бумажек. Так что, обмен вышел вполне равноценным.
Максимов устроился на подножке машины. Миска приятно грела колени. Ел медленно, глотая обжигающую кашу, успевая с набитым ртом поддерживать разговор — приходилось отрабатывать харч.
— Че бездельничаешь, а? Поди, призывной. — Дядька решил по такому мелкому поводу работы не прерывать; говорил между ударами, небрежно бросая слова.
— Отпризывался. По разнарядке картошку лопатил. Все выкопали — и по домам.
— Ага, продотрядовец, значит. Это дело. А то жрать все горазды, а в поле не выгонишь. И-эх! — Он вогнал лезвие в крючковатое полено, оно хрустнуло, и две половинки, мелькнув белым нутром, отлетели в стороны. — Во как, твою Люсю! Слыхал, че товарищ Старостин сказал? “В России кормит только труд”, во!
— Он много чего сказал. — Максимов набил рот обжигающей кашей.
— Зато правду! Всю страну, суки, по карманам распихать хотели. Благо дело, нашелся мужик, навел порядок.
«Ага! Конечно, порядок! Сидел бы ты в деревне, доярок лапал, а так подфартило, маши себе топором при кухне, да еще в Москве! Спасибо отцу родному, спасителю Отечества», — подумал Максимов.
— Я, вообще-то, подумал из этих ты ... Не в розыске?
— Нет, братан, чистый я. И хвостов нет. Могу бумаги показать.
Он пошевелился, как будто действительно решил полезть в карман за документами. — “Началось! "Бдительность — оружие воина". Рубил бы ты лучше дрова!”
— Ладно, сиди уж! — Мужик сапогом отбросил в кучу очередное расколотое полено. — А в деревне понравилось?
— Конечно. Воздух чистый, тишина. Самогон — просто класс! Так и жил бы всю жизнь!
— То-то и оно,— с грусть выдохнул мужик, явно задетый за живое.
В хаосе кризиса ничего лучше не придумали, как вспомнить хорошо забытое старое. Творчески перосмыслив наследие товарища Троцкого, возродили “трудовые армии”. Принудительный полукаторжный труд приказали считать высшим проявлением патриотизма. У кого еще сохранились иллюзии рыночной экономиики говорили об опыте Рузвельта, бросившим армию безработных на строительство дорог и тем самым вытащившего Америку из “Великой депрессии” тридцатых годов ХХ века. Большинство же на геннетическом уровне помнили трудовой энтузиазм первых пятилеток. Да и за годы “реформ” вкалывать почти за даром еще не разучились.
Если на производствах требовался более-менее квалифицированный труд, то в “продотряды” сгоняли всякий сброд и под конвоем этапировали на поля. Расчет и обсчет велся на “трудодни”. По окончанию сезонных работ “трудодни” множились на норму выработки, делились на штрафы, из остатка вычитались расходы на содержание и добровольные пожертвования в Государственный фонд “Возрождение”. В результате каббалистических вычислений “продотрядовец” получал пару мешков провизии, продуктовые карточки “трудовой категории” и справку для прописки по постоянному месту жительства.
“Продоотряд”, в который забрили Максимова, пахал под Ярославлем. Когда работы подходили к концу, пошел слух, что перебросят на строительство коровников. Домой отпускать не будут. Такой расклад Максимову не светил, кровь из носу нужно было проникнуть в Москву до холодов.
Но просто ударится в бега было глупо. Все равно нашли бы и влепили года два тех же работ, но уже с приставкой “исправительные”. То есть под конвоем и даром. В продотряде платили гроши, но можно было пить, гулять, драться, но не до смерти, короче, отдыхать в полный рост после выполнения дневной нормы. Но из лагеря — ни ногой. Дезертиров ловили, судили товарищеским судом, выступавшие получали недельный отпуск, поэтому отбоя не было от желающих заклеймить позором беглеца, и торжественно отправляли в соседний ИТЛ.
Максимов месячной пахотой на раскисших полях заметал следы. “Липовые” документы с печатью лагеря приобретали силу, по ним можно было протянуть минимум полгода, если не нарываться на крупные неприятности. Он считал, что пролежал на грунте достаточно, чтобы всплыть с новыми документами, и пахать “на хозяина” еще неизвестно сколько не входило в его планы.
Начальник продотряда, он же по совместительству председатель Совета бригадиров, майор Колыба, любил письменные приказы. Развешивал во всех бараках, чуть ли не на каждом столбе, украшая снизу немудрящей подписью и почему-то красной печатью. Эта майорская закорючка, попадавшаяся на глаза на каждом шагу, и стала основой плана.
Сознательно нарвавшись на скандал с майором, Максимов как-то вечером оказался лежащим на полу хозяйского кабинета с екающей печенкой и разбитой губой. И пока начальник выскочил разобраться с двумя мужиками, прямо под его окнами устроившими драку с матом-перематом, а Колыба, сам матершинник-виртуоз, мата от других терпеть не мог, Максимов выудил из стола три удостоверения, свою “липу” и тех двух мужиков, они были в сговоре, в карточках учета, в журнале и на последней странице удостоверений шлепнул штамп “Убыли по отработке” и заверил все немудреной майорской подписью. Печать лагеря цэковско красного цвета в левый угол и — “свобода вас примет радостно у входа, и братья меч вам отдадут”!
Все заняло не больше двух минут, но задумывалось и отрабатывалось неделю.
Когда Колыба вернулся, потирая натруженные кулаки, Максимов, получив прощальный пинок в зад, был вышвырнут из майорских аппартаментов на улицу. На свободу!
Утром в лагере не досчитались троих. По документам — отправленных домой личным распоряжением майора Колыбы.
Представив морду майора, который наверняка счел за благо шума не поднимать, а, может, даже и родил очередной необязательный к исполнению приказ, Максимов счастливо улыбнулся.
— Че щеришься? — Дядька воткнул в колоду топор и выпрямился, разминая затекшую спину.
— Да так. Люблю, когда дождик.
— Нашел что любить! А ну, подвинь задницу.
Он подтолкнул Максимова с подножки, полез в кабину и завозился там, предоставив всему двору любоваться своими стоптанными “партизанскими” сапогами и лоснящимися на заду галифе; достал неимоверной грязноты полотенце и, вытирая на ходу раскрасневшееся лицо, пошел к кухне.