Ночью у него была истерика. Дорнброк взял сына на руки и шептал ему какие-то нежные, особые слова — сейчас он не мог вспомнить эти слова. Он просто чувствовал сейчас, какие это были нежные слова. Он сказал тогда сыну, что они будут всегда жить втроем: Ганс, Карл и папа.
Боже, как тогда мальчик целовал его, как он обнимал его и терся щекой об его ухо! Это у них была такая игра: тереться носом об ухо и шептать смешные, несуществующие слова…
Ганс любил, когда отец читал ему. Он любил это, когда совсем крохой слушал сказки братьев Гримм и Андерсена, и, когда вырос и учился в школе, он все равно просил отца почитать ему и смотрел своими громадными голубыми глазами куда-то поверх отцовской головы, не сразу замечая, когда отец замолкал, любуясь сыном. «У него свои грезы, — думал Дорнброк, глядя на лицо мальчика. — И пусть они не будут такими грустными, как мои в дни моего детства».
Дорнброк остановился возле окна и прижался лбом к стеклу. Моросил дождь. Стекло было холодным, и наперегонки бежали капли дождя, сливаясь в струйки, стремительно и ломко менявшие направление, и Дорнброк подумал, что сейчас ему бы стало легче, если бы он смог заплакать. Но он давно разучился плакать: когда другие находили выход горю в слезах, он цепенел и, закрыв глаза, сидел недвижно часами. Так было в дни, когда погиб Карл; так с ним было, когда русские вошли в Берлин…
«В чем я виноват перед тобой, мальчик мой? — спрашивал он себя и видел лицо Ганса, бледное, осунувшееся, с синяками под глазами. — В чем? Я жил для того, чтобы работать. Я посвятил себя тебе. Я лишил себя любви, потому что мне была нужна лишь твоя любовь и твое счастье. Но, видимо, я не вправе требовать от тебя того, чего я всегда требовал от себя: ответственности, громадной, ежеминутной ответственности за дело… Ты пришел к тому, что я создал. Я не провел тебя через трудности, через лишения, и поэтому для тебя никогда не было счастьем получить автомобиль, яхту или самолет. Для тебя эти блага, кажущиеся сказочными другим людям, пришли как данность. Ты не знал пути к благу. Ты благом пользовался. И лишь поэтому ты стал думать о средствах. Цель для тебя была схемой, потому что это была не твоя цель. И может быть, я оказался твоим врагом, когда просил тебя уйти из спорта и журналистики и умолил войти в дело. Да, в этом я виноват перед тобой, больше ни в чем. Разве можно винить меня в жестокости по отношению к одному или к десяти людям, если я хочу блага всем немцам? В этом заключена высшая логика борьбы — это должно быть понятно всякому человеку, который воспитан на ответственности перед страной, нацией, перед богом».
Дорнброк подошел к телефону и нажал пульт включения аппарата в сеть: он решил позвонить Бауэру.
«А я не знаю его телефона, — вдруг понял он. — Я вообще не знаю телефонов: ведь звонят лишь мне. От меня звонят секретари».
…На столе под большим толстым стеклом лежал список членов наблюдательного совета его концерна: Людвиг Эрхард, бывший канцлер; Герман Абс, владелец Немецкого банка; Фриц Шефер, возглавлявший министерство юстиции; генерал Хойзингер… И ни одного телефона — только имена.
Он вдруг заторопился и почувствовал, как внутри его рождается страх. Он был неопределенным, этот страх. Дорнброк научился ничего не приказывать и лишь в редких случаях подписывал документы, да и то единственно те, которые носили общий характер: все конкретности уточняли затем эксперты и советники. Они детально разрабатывали и проводили в жизнь ту общую концепцию, которая заключалась в обтекаемых формулировках отправных положений.
«Я не имел права посылать его на Восток, — понял Дорнброк. — Это работа для Бауэра или Айсмана, а я хотел насильно провести Ганса сквозь горькую тяжесть ответственности за будущее. В этом я виноват перед мальчиком».
Дорнброк вышел, почти выбежал из дому, долго искал такси, потом подробно объяснял шоферу, куда его следует отвезти — он запомнил дом Люса, где беседовал с сыном. Улицы еще были пустынны, хотя рассвет уже сделал город светло-дымчатым и солнце угадывалось за низким, в тяжелых тучах небом.
Задыхаясь, он пришел к тому дому, где два часа назад оставил Ганса и Бауэра. Дорнброк нажал кнопку звонка, но ему никто не ответил. Он долго нажимал кнопку звонка, и, чем дольше он нажимал эту маленькую красную безответную кнопку, тем страшнее становилось ему, и он увидел себя со стороны — старика в помятом пиджаке и в стоптанных башмаках на пустынной улице, и ему стало мучительно жаль себя, и он впервые за последние шестьдесят лет заплакал…
«ХМ… ХМ… РАНЬШЕ ЭТО НАЗЫВАЛОСЬ „БЛИЗИТСЯ РАЗВЯЗКА“
1
— Доброе утро, господин прокурор… Говорит Гельтофф. К вам едет мой эксперт Гаушенбах в качестве свидетеля. Его мнение по баллистической экспертизе не совпадает с заключением других экспертов. Я посоветовал ему поехать к вам потому, что я, увы, далек от науки…
— Практика — это тоже наука, майор.
— Вы мне льстите, господин прокурор.
— Вы же не представитель фирмы по продаже авторефрижераторов, чтобы мне льстить вам. Только пусть он не приезжает ко мне в десять часов — я буду занят в это время.
— В десять он его ждет, — сказал Холтофф, опустив трубку.
Айсман улыбнулся:
— Как только Штирлиц войдет к нему, твои люди входят следом и требуют у Штирлица документы: он ушел вчера в восточный сектор по советскому паспорту — теперь это беспроигрышная партия. Повод для ареста: он направляет следствие по ложному руслу. Он партнер Кочева в игре КГБ против нашей республики. Сразу же после того как твои люди задержат Штирлица, в кабинет войдут ребята из полиции. Потом появишься ты и дашь показания, что Штирлиц приходил к тебе как старый друг по партии и по работе в СД. Если же тебя зацепят на изменении фамилии — так, вероятно, и случится, — тебе будет выписан чек на десять тысяч марок. Уйдешь в отставку, не дожидаясь решения наших ублюдков. Признаешь, как он приходил к тебе, расскажешь о его шантаже и отойдешь в сторону. Скажешь, что он просил тебя разработать версию убийства Кочева и ты якобы согласился с этим, чтобы затащить его еще глубже в трясину их грязной игры… Скажи, что это ты произвел выстрел из бесшумного пистолета в ночь на двадцать второе по люку канализации. Обязательно подчеркни, что ты произвел этот выстрел в его присутствии. Вы поехали ночью на Генекштрассе, и ты произвел выстрел через дверь «мерседеса» именно по люку канализации. Запомни фамилию человека, у которого он арендовал такси: Йоханн Грос. Сименштадт, пять. Такси брали по паспорту на имя Верцбаха.
— Грос. Сименштадт, пять. Верцбах, — тихо повторил Холтофф.
— Все хорошо, — сказал Шорнбах, позвонив к Бергу, — если позволите, я заеду к вам сегодня в шесть часов по одному делу…
— Спасибо. Я жду вас.
…В двенадцать часов Айсман объявил тревогу по всем линиям связных: Штирлиц так и не появился у Берга, а прокурор сообщил прессе, что он берет назад свое заявление об отставке в связи с «вновь открывшимися обстоятельствами»…
В маленьком помятом «фольксвагене» сидел молоденький паренек с длинными подвитыми волосами и лениво обнимал девушку. Было темно: улица, на которой стоял особняк Гельтоффа, плохо освещалась. Курт, связник Айсмана, оставил свой БМВ-2200 чуть поодаль и дважды прошелся мимо «фольксвагена». В окне кабинета Гельтоффа горел свет. Курт обошел особняк, обернулся и, убедившись, что теперь он не виден парочке из «фольксвагена», ловко отпер ворота отмычкой. Он шел по саду, ощущая холод листьев; капли росы оставались у него на лице. Заглянул в кабинет: Гельтофф лежал на тахте. Окно было приоткрыто. Курт открыл его чуть пошире и, подтянувшись — окно было низкое, — влез в кабинет.
— Я все сделаю сам, — негромко сказал Гельтофф
Шорнбах и два его сотрудника внимательно слушали голос Гельтоффа. Аппаратура, установленная в «фольксвагене», который теперь переместился к «мерседесу» Курта, позволяла слышать разговор с Гельтоффом и передавать его в центр с расстояния в сто метров.
— Я сам, — повторил Гельтофф. — Или вы хотите, чтобы это был приговор? Расстрел?
— Этого мы не хотим. Более того, мы принесли тебе чек. Вот. Как и обещал Айсман. На десять тысяч марок. Напиши, что ты оставляешь эти деньги семье. Остальные они получат с твоего счета, когда войдут в наследство…
— Штирлиц так и не появился в городе?
— Нет. Скажи правду: ты ничего не сказал ему?
— Я же видел — вы следили за каждым моим шагом.
— Если ты оставил в каком-нибудь тайнике имя таксиста, то за это ответят дети твоих детей…
— Какого таксиста?
— Гроса. У которого «мерседес»…
— Какой «мерседес»?
— Ты что? Все забыл? Что с тобой?
— А что бывает с человеком, который должен убить себя? «Мерседесы», айсманы, дорнброки, гитлеры, кизингеры — будьте вы все прокляты… Что я должен написать за эти десять тысяч?
Шорнбах шепнул в микрофон: