Приговор
Автор так длинно, так подробно, так, можно сказать, замысловато ведет повествование, будто речь идет об очень серьезном, крупном событии, а оказывается — заурядная история, о разоблачении уже разоблаченного военного преступника.
Из заключения рецензента
1.
«Та-тах. Та-та-тах… Та-тах. Та-та-тах…» — стучали колеса поезда.
«Та-тах. Та-та-тах… Та-тах. Та-та-тах…» — вздрагивали они на стыках рельсов, унося состав все дальше от сиреневых сполохов погруженного в ночь города.
Редели цепочки огней. Остались позади кварталы жилых домов, длинные кирпичные заборы с черными силуэтами заводских труб, мост и жидкие огни фонарей на пустых платформах пригородных станций. Медленно уплывал вправо освещенный изнутри автобус — некоторое время он, то отставая, то вровень с поездом, двигался вдоль железнодорожного полотна, но на одном из переездов сбавил ход и вскоре потерялся, мигнув напоследок фарами. В их свете успело мелькнуть и исчезло на обочине светлое девичье платьице, чья-то куртка, шлем, похожий на голубиное яйцо бензобак мотоцикла, и вот уже поглотила все темная беззвездная ночь, размыла контуры деревьев, выкрасила в один цвет пространство, превратив его в гулкую безликую пустоту, где не на чем задержаться взгляду.
Гайк Григорьевич Кароянов стоял у окна, один, в узком пустом коридоре, под горящей вполнакала лампой, всем телом ощущая властное покачивание вагона.
Пассажиры давно спали — поезд был проходящий, — и, отыскав свое место, Кароянов оставил потрепанный портфель на свободной верхней полке и поспешил выйти из душного, погруженного в полутьму купе. Теперь стоял у окна, держась за вздрагивающий под ладонями поручень, слепо смотрел в узкую щель над приспущенным стеклом и, глубоко затягиваясь горьким папиросным дымом, слушал баюкающий перестук колес.
«Та-тах. Та-та-тах… — монотонно неслось снизу. — Та-тах. Та-та-тах…»
Где-то над головой едва различимо поскрипывала рассохшаяся обшивка, жалобно дребезжал слабо пригнанный плафон лампы. По коридору, пошатываясь в такт движению поезда, прошел мужчина в майке и спортивном трико, хлопнул дверью в конце вагона.
Ехать предстояло всю ночь — еще одну ночь, долгую и, как предчувствовал Гайк Григорьевич, бессонную. Третью по счету. Ныли плечи, ныла поясница, ноги, тупо болела отравленная никотином голова, а глаза (часом раньше Кароянов видел мельком свое отражение — еще там, на вокзале, в зеркальной витрине аптечного киоска, — увидел и едва узнал, до того серым и чужим показалось собственное лицо), глаза резало и сушило, точно их присыпало песком. Да, пожалуй, глаза беспокоили больше всего — воспаленные, красные от недосыпания, они не выдерживали даже слабого вагонного освещения и теперь отдыхали, впитывая мягкую бездонную темноту, повисшую за окном.
Ничто не мешало ему вернуться в купе, устроиться на своей законной верхней полке, вздремнуть, но Гайк Григорьевич все не шел, откладывал, тянул от папиросы до папиросы, давая себе слово, что эта — последняя.
Еще до отправления, во время короткой трехминутной стоянки, он уплатил проводнице за постель и белье взял, обманывая себя, зная наперед, что не ляжет, что скорее всего так и простоит до утра в коридоре на гудевших от усталости ногах. В купе идти не хотелось, потому что там, в полумраке (Кароянов предвидел и боялся этого), стоит прилечь, и опять нахлынут сомнения — те самые, что появились сегодня, во время опознания, за мгновение до того, как, отвечая на настойчивый вопрос следователя, выдавил из себя, указывая на Гаврилова: «Этот».
Всю вторую половину дня, пусть с трудом, удавалось отвлечься, уйти в предотъездную спешку и хлопоты: из прокуратуры, отметив повестку, поехал в гостиницу, рассчитался, забрал вещи, оттуда, путаясь в маршруте, с двумя пересадками, добрался до вокзала, где в воинской кассе взял билет по заказанной предварительно брони, потом неприкаянно слонялся по залу ожидания, изучал расписание — сначала железнодорожное, за ним — аэрофлота, слушал объявления по радио.
Время будто остановилось. Поезд опаздывал на час, потом объявили трехчасовое опоздание.
Бродя по привокзальной площади, он вспомнил просьбу жены, ухватился за нее, как за спасение, звонил из автомата Сухаревым, и хотя трубку никто не поднимал (свояченица, Александра, уехала в командировку, ее муж тоже — об этом еще вчера сказала соседка, на которую они оставили сына и которую он совершенно случайно застал в квартире, позвонив вечером из гостиницы), он упорно продолжал набирать номер (а вдруг вернулись!), терпеливо ждал, словно и вправду не было ничего важнее, как дозвониться и передать привет родственникам жены, которых, кстати, совсем не знал, а видел только на фотографии, присланной несколько лет назад по случаю рождения племянника.
Испорченный телефон методично пожирал монеты, отзывался попеременно то длинными, то короткими гудками, но двушки, закончились, и он вернулся на перрон: снова курил, пил газировку, долго стоял в очереди за ненужной газетой, читал, не вникая, заголовки («Обращение к советскому народу», «Пластиковые деньги в СССР», «С официальным визитом в Вашингтон»)…
Все это создавало видимость дела, уводило от главного. Зато теперь, когда остался один, в темном провале окна возникло и никак не исчезало искаженное, точно сведенное судорогой лицо мальчика («Валера? Витя?»). Вновь вздрагивали его плечи, блестели влажные, слипшиеся от слез ресницы, а губы двигались, произнося одно и тоже, одно и тоже:
«Не ошибитесь, только не ошибитесь…»
Будто сам Кароянов не боялся ошибки!
«Может, отказаться? Отказаться, пока не поздно?»
Он удивился легкости, с которой подумал об этом, удивился и почувствовал, что не в силах больше сопротивляться. Упорно, с железной настойчивостью, мысли возвращали его к событиям последних двух дней. Сумбурно, путаницей главного и второстепенного всплывали в памяти то повестка с вызовом в областной центр (ее принесли прямо в правление колхоза, под расписку, и, несмотря на то, что фамилия Гаврилов, по делу которого Гайк Григорьевич вызывался свидетелем, ни о чем ему не говорила, он — человек обязательный и законопослушный, — решил ехать, предупредил бригадира, оставил хозяйство на жену и в тот же день, наспех собравшись, выехал в город), то вдруг уютный гостиничный номер, куда его устроили по записке следователя (рубчатый во весь пол ковер, телевизор, туалет с душем, свежая, без единой морщинки постель, хрустящие простыни и целый ворох разноцветных полотенец), то самый