Затем Сенькевич узнал, где находится дача и где именно в Игнатово. Слушание и работу воображения облегчил Саша, решившийся похвалиться своей первой фотоработой. Снимки хоть и не отличались резкостью, но достаточно внятно представляли и дачный дом, и сад, и группу людей в купальниках на лугу и в реке, и даже две особы без купальников были зафиксированы объективом. Последний снимок Децкая, с извинениями за сына, поспешно изъяла. Сенькевич, однако, возразил, что это интересно, тем более что женщины красивы. Теперь рассказ Ванды Геннадьевны обретал зримые черты; Сенькевич словно сам побывал на том лугу, среди гостей, и с многими познакомился — увидел брата Децкого, и друзей по работе, и друзей дома, и доктора Глинского, и директора одного магазина, и научную сотрудницу какого-то института истории. Люди были как люди, особого интереса не вызвал никто, потому что прибыли в Игнатово поездом, который ушел с вокзала в девять пятьдесят, то есть когда преступник только-только вышел из сберкассы; большее внимание он уделил Адаму Децкому, ибо тот приехал своим транспортом; но сильнее всего заинтересовала Сенькевича дача, сам дом, строение. Оно оказалось вовсе не той крохотной халупой, которые сотнями стоят впритык на территории обычных садоводческих кооперативов. Предстал ему на снимке домина по меньшей мере в четыре комнаты и с мансардой, и участок, судя по ряду примет, занимал не четыре сотки, как отмеряется простым смертным, а старого образца был участок — в соток двенадцать или шестнадцать. Основательность постройки, масштаб сада напрочно утвердили Сенькевича в мысли, что снимать деньги, впутываться в скользкое, опасное вранье владелец такой дачи, и такой квартиры, и машины не осмелится никогда, это ему совсем не нужно. Равно не станет он втягивать в такую аферу приятеля, рисковать большим ради меньшего; вообще такая идея не может у него возникнуть. Из этого следовало, что есть, разгуливает на свободе ловкий, умный, дерзкий преступник.
Последующую часть разговора, касающуюся одежд Децкого, излагать, видимо, не стоит: читателю известно, что серый костюм и шляпу вор нашел в прихожей; важно только отметить, это отметил себе и Сенькевич, что снимать рабочий костюм в прихожей и одеваться здесь в шлафрок было правилом Децкого, о котором знали все близкие дому люди. Вообще, из вопросов, завершавших беседу, существенным оказался один: о назначении вклада.
— Почему Юрий Иванович клал деньги на книжку, но никогда не снимал? спросил Сенькевич.
— Ну, острой нехватки не было, — объяснила Децкая. — И потом Юра относил в кассу деньги редко, раза два в год, не чаще, когда приходили крупные суммы — тринадцатая или оплата за рацпредложение. Этот вклад мы решили для Саши — на свадьбу, чтобы начинал жизнь не с нуля, как нам пришлось.
До Сашиной свадьбы оставалось никак не меньше десяти лет; Сенькевич прикинул, что за такой срок свадебный подарок обретет вес редкого состояния.
— Хорошо иметь заботливых родителей, — сказал он.
Децкая загородилась от сглаза:
— Вырос бы только толковым, а то, не дай бог, выйдет мот и гуляка.
— Родители бережливые, — заметил Сенькевич, — отчего же сыну стать иным.
Программа посещения была выполнена; Сенькевич отправился домой. В троллейбусе ему повезло даже сесть. Под мерный бег машины он думал о том, кого потребуется включить в круг подозреваемых, и об условиях, которым подозреваемые лица должны соответствовать. Условий таких он, загибая пальцы, насчитал шесть. Вор обязан был знать, что Децкий держит на книжке крупный вклад, что пополняет его редко и потому лицо его в сберкассе не примелькалось. Имели значение и внешние данные: раз он воспользовался костюмом Децкого, а в этом убеждало свидетельство кассирши, то он приблизительно равен Децкому статью. Еще для той точной работы, какую произвел вор, ему требовался доступ или, как меньшее, какой-либо подступ к ключам, а такая доступность ключей полагала прямую близость вора к семье Децких — к мужу или к жене. Тут невольно возникало подозрение: не имеет ли Ванда Геннадьевна любовника, какого-нибудь шалопая, способного отплатить за добро злом, за любовь — гадостью. Само собой напрашивалось высказанное Децким подозрение на контролершу сберкассы. Каким-то образом, а каким, Сенькевич еще не видел, придется проверять ее знакомства и знакомства других работников кассы, и вообще всех, кто знал о вкладе и мог содействовать преступлению, если не лично, сознательно, то случайной болтовней о богатом вкладчике, неизвестном в лицо по причине редких явлений, который не снимает, а копит. Огромный объем и кропотливость предстоящей работы вызвали у Сенькевича тоску, и он пожалел, что сам, собственным порывом взял на себя это грозившее быть долгим и изнурительным расследование.
Но по выработанной привычке не приносить в дом служебные неприятности Сенькевич, сойдя на своей остановке, отключился от следственных раздумий и пошел домой с радостным чувством встречи с дочкой, женой, свободного вечера, приятных семейных дел.
В это время Децкий и Павел вели беседу, которая и по сути, и по форме предельно Децкого раздражала. Занесло их в какой-то грязный, не тронутый благоустройством сквер; по скорости, с какою Павел отыскал скамеечку в укромном месте, Децкий понял, что приятель его здесь частый гость. Скверик был сугубо мужской; там и сям виделись Децкому компании разной степени опьянения, в одной уже и дрались, и он сидел в напряженном ожидании ежеминутного прихода милиции, дружинников и необходимого от них спасения бегством. Как и у всех прочих людей в этом скверике, так и у них была бутылочка вина; друзья поочередно из нее отпивали, и Павел несколько раз говорил: "Хорошо, Юра, правда!" Децкий хоть и поддакивал, но в душе бесился, чувствуя себя от сидения в центре этого злачного и опасного места не только не хорошо, а совсем гадко. Но бросить товарища и уйти домой он боялся: Павел был в пугающе небоевом состоянии воли, и Децкий стремился его волю мобилизовать. Еще в пять часов, когда замолкли в цехе станки, прибежал в страхе Петр Петрович и сообщил, что Павлик развесил сопли, пророчит воздаяние за грехи и заслуженную погибель. Децкий тотчас нашел Павла; вместе вышли с завода, и у заводской стоянки Децкий предложил поехать к нему — прокоротать вечер за бутылкой, как в добрые старые времена. Ехать куда-либо Павел категорически отказался, объяснив, что ему хочется погулять по родным улицам, посмотреть на знакомые дома, подышать воздухом городских садов — ведь бог знает, как скоро лишат их воли, может, завтра. Ни малейшего желания бродить по улицам и садам у Децкого не было; наоборот, хотелось ему домой, в кухню, хотелось закрыться там и обдумать все неожиданные события, прозреть их следствия, но капитулянтская настроенность Павла не разрешала оставить его без надзора. Децкий, скрепя сердце, отправился на противную ему прогулку. К тому же и машина оставалась на стоянке, что налагало заботу вернуться за ней позже. Скорее всего, Децкий не подчинился бы дурацкому капризу приятеля, если бы чувствовал в нем страх, но вот именно испуга, страха суда, тюрьмы он в Павле не видел, а видел какое-то монашеское смирение, овечью покорность, религиозную готовность к страданию, к несению креста, к ручному труду в местах отбытия наказания. Он и говорить стал отвратительными Децкому словами смирения. Только отошли от стоянки, как он громко и глупо объявил:
— Да, было время жить, пришло время умирать!
— Умрешь, не волнуйся, — ответил Децкий, — все умрем. Но еще рановато.
— Уже умерли, — опять как-то по-старчески сказал Павел. — Живые трупы. На машинах носимся по земле, жрем, пьем, а вовсе не люди.
— Ну, конечно, — злясь, возразил Децкий, — подонки!
— Да, отребье, — кивнул Павел. — Накипь! Карманники. Ржавчина! Просто шкуры!
После этих слов, резавших слух Децкого, он оживился:
— Ты, Юра, и не знаешь, как опротивела мне наша жизнь. Проснусь ночью, лежу, сам себе не верю. Неужели, думаю, это я, добрый и честный Паша, теперь — прожженный вор, своих же рабочих обворовываю каждый день. Для того ли я народился на белый свет?
— Ты потише бы говорил, — оборвал его Децкий. — Людно тут.
— А и мы были люди, — стишив голос, продолжал Павел. — Помнишь, пришли на завод: двигать прогресс, изобретать, рационализировать, улучшать — о чем только не мечталось, и были же неплохие инженеры. И куда все ушло, к чему мозг приложили — к воровству. Что осталось? Оболочка — а в ней грязь. Ты с этой сукой Катькой спутался — погиб, потом я черту продался…
И на лице, и в глазах приятеля выражалось, видел Децкий, это неуместное, искреннее, самоубийственное раскаяние. С такой мордой только к майору Сенькевичу и прийти, тому и спрашивать не придется — читай по лицу, как по письму. Вот же плаксивый гад, подумалось Децкому, и возникло у него сильное желание врезать кулаком Павлу в глаз, чтобы опомнился. Но не то что бить, а и резко спорить Децкий себе не допустил, а сказал, целя в больное место — в ответственность перед детьми: