Муратов достал портсигар, щелкнул, открывая, показал папиросы.
– Ты когда-нибудь раньше курил? Ну, давно хотя бы, парнем? Когда тебя на войну призывали?
Голубятников глядел напряженно и тупо.
– Папиросы, табак, махорку курил?
Муратов взял из портсигара папиросу и сделал вид, как будто бы курит ее – затягивается и выпускает в воздух дым.
– Ты курил? Ты? – показал он Голубятникову на него самого.
– Н-аа! – с радостной улыбкой, оттого, что он понял Муратова, отрицательно замотал головой Голубятников.
– «Э», «а» – вот всего разговору у него и осталось, – сказал Державин сокрушенно.
«О-хо-хо! – опять с крайней озабоченностью подумал Муратов. – Простых вещей не понимает… Вот и поговори с ним!»
– А в школу ты ходил? – опять бессознательно повышая голос, спросил Муратов.
Голубятников глядел ему в лицо, но взгляд показывал, что вопрос до него не дошел, сознание его занято чем-то другим. Глаза его сместились с лица Муратова опять на пуговицы, и Муратов, спеша, пока Голубятников не занялся пуговицами, пока они опять не овладели полностью его вниманием, придвинулся к нему поближе, почти вплотную, положил ему на колено руку, чтобы быть с Голубятниковым в бо́льшем контакте, и стал забрасывать его быстрыми, напористыми, короткими вопросами:
– В школу, я говорю, ходил? Пацаном, пацаном! В школу! Читать, писать учился? Арифметике учился? Дважды два – четыре, дважды три – шесть…
В глазах Голубятникова была пустота, по-видимому, слово «школа» ничего ему не напоминало, и Муратову опять, как с папиросой, пришлось прибегнуть к актерству – изобразить жестами и мимикой процесс писания за школьной партой.
– Школа! Школа! – повторил он несколько раз, мысленно подыскивая, как еще объяснить Голубятникову, чтобы он вспомнил, что заключено в этом понятии.
– Кола… – покорно отозвался Голубятников с ничего не говорящей младенческой улыбкой.
Так продолжалось порядочно времени, и наконец он как будто бы осознал, что пытается втолковать ему Муратов.
– А учитель у тебя кто был, помнишь? Учителя своего помнишь? Валерьян Александрыч тебя учил… Извалов, Валерьян Александрыч… Помнишь Валерьяна Александрыча?
Голубятников согласно кивнул головой.
– А где он жил – помнишь? Где его дом? Знаешь его дом?
– А-а! – утвердительно выговорил Голубятников.
– Гляди, вспомнил, понимает! – удовлетворенно сказал Муратов Державину. – Не такой уж он дурак… Ну, так где ж Валерьян Александрыч жил? Его дом через дорогу от вашего. Да?
Голубятников закивал головой, радуясь, что понимает Муратова, и, вытянув руку, указал на стену против себя и куда-то еще дальше, за стену, – точно он сидел не в раймилиции, а в материной, бабки Ганиной хатенке, в Садовом, и показывал на улицу, через дорогу, на стоящий за нею чуть наискосок изваловский дом.
– Ла́бакы… ла́бакы… – вырвалось у Голубятникова из горла. Ладонями он изобразил что-то круглое, висящее в воздухе, и жестами показал, что он подносит это круглое ко рту и ест, и ему очень вкусно.
– Что – «лабакы»? – спросил Муратов. – Яблоки? Да? Хочешь сказать, у Извалова в саду хорошие яблоки растут, да? Небось мальчишкой за ними лазил? Да?
– А-а… Ла́бакы! Ла́бакы! – кивая, подтвердил Голубятников.
– Пиши! – быстро, решительно сказал Муратов Державину. – «На вопрос – знаком ли он с домом учителя Извалова, гражданин Голубятников показал, что знаком, верно определил местоположение усадьбы и дома Извалова относительно собственного дома и признался, что еще в детстве неоднократно проникал на усадьбу учителя Извалова с целью похищения яблок из его сада…»
– Ты ведь к Извалову не только за яблоками лазил, да? – обратился Муратов к Голубятникову тоном отнюдь не допросчика, а как бы сотоварища по проказам, завидующего ловкости и удачливости Голубятникова. – Ты к нему на чердак за вяленой рыбой лазил. Рыба там висела вяленая, лещи, лещи, вот такие, – отмерил Муратов на руке повыше кисти. – Хорошие лещи, да? Вкусные, правда? Потом ты в доме Извалова плащ брезентовый взял… плащ – помнишь? Да-да, это самое, плащ… вот-вот, на себя что надевается! – подтвердил он, одобряя сообразительность Голубятникова, который при словах о плаще стал делать такие движения руками, будто он что-то на себя надевает. – Еще ты зеркальце взял в доме – помнишь? На комоде оно лежало, маленькое круглое.,. Ага, значит, помнишь? Вот, вот, правильно, куда глядятся… Чтоб на себя поглядеть – зеркальце… Пиши! – повернулся он к Державину. – «Гражданин Голубятников, отвечая на поставленные ему вопросы, признал, что и внутреннее расположение дома было ему хорошо известно, и, скрываясь, как дезертир из рядов Советской Армии, на чердаке дома своей матери гражданки Голубятниковой… инициалы потом проставишь… а затем, после ее смерти, в прилегающих к селу Садовое лесах… тире… многократно, пользуясь ночным временем, тайно проникал в дом учителя Извалова и похищал с чердака вяленую рыбу, а также в одну из ночей… сентября… потом уточним… сего года похитил висевший на стене в первой комнате дома брезентовый плащ-дождевик и находившееся во второй комнате на комоде небольшое карманное зеркальце, а также сделал попытку проникнуть в комод, в котором девятого мая сего года находилась… Нет, не так! В котором накануне девятого мая сего года некоторое время хранилась денежная сумма в размере шести тысяч рублей…» Записал? Значит, – сказал Муратов доверчиво и приязненно глядевшему на него Голубятникову, – это мы установили: рыбу на чердаке ты ел, так? Плащ тоже взял, так? Зеркальце взял… Комод хотел открыть, да тебе помешали, вспугнули тебя…
Голубятников, соглашаясь и что-то мыча, охотно кивал головой.
– Ну и отлично, – сказал Муратов довольный. – А теперь давай вспомним, что ты делал в доме Извалова весной, пять месяцев назад, в мае…
Голубятников перестал мычать, глаза его остановились недоуменно. Весна… май… – это было для него непонятно. Для него давно уже не существовало календаря, названия месяцев, отсчета времени.
– В мае, в мае, весной… Когда травка росла, листики на деревьях вот такие, маленькие, были, – пояснил Муратов. – Когда твоя мамка еще жива была… Ага, вот-вот, хворала, хворала твоя мамка… Ты к Извалову тогда ночью в дом ходил? Верно?
Голубятников молчал.
– Ладно, я тебе помогу припомнить. Ты узнал, что у Извалова много денег, что деньги лежат у него в доме, так? Ты захотел эти деньги взять, да? Деньги тебе были нужны, потому что ты хотел уехать, далеко, и там где-нибудь жить, на воле, как все… На чердаке тебе надоело, верно? И еще ты думал: мамка стара, все болеет, того гляди – помрет, как тогда одному жить, кто кормить будет? Надо на такой случай припасти денег, чтоб тогда из деревни уехать… Думал так? Хотел уехать?
– А-а-тей… Ту-ту! – оживился Голубятников, заблестев глазами и взмахнув рукой, как уезжающий и прощающийся человек.
– Записывай! – бросил Муратов Державину.
Тот послушно заскрипел пером.
– Давай вспомним, как это было, тогда, весной… Все подробно. Ты дождался ночи, слез со своего чердака и пошел к Извалову в дом. Открыл калитку, а там – собака…
– Пиатка! – почти совсем внятно произнес Голубятников. Он слушал с интересом, не отвлекаясь вниманием; слова Муратова, как было ясно видно, вызывали в нем образные, картинные представления, похоже, что именно те, какие и старался вызвать в нем Муратов. При упоминании о собаке лицо его передернулось, исказилось нервной гримасой.
– Л-лая… л-лая абака! – сказал он со злобой, как бы заново переживая все испытанные перед Пиратом страхи. Оскалив зубы, он зарычал, показывая, как рычит и кидается Пират, и, задергавшись, замахал вокруг себя руками, показывая, как он отбивается от наскакивающей собаки, как бьет ее чем-то наотмашь…
– Верно, верно, – одобрил Муратов. – Но это ты уже совсем недавно Пиратку-то укокошил, а тогда, в ту ночь, в мае, по-другому ведь было. Пират лаять на тебя не стал, потому что ты ему дал что-то. Что ты ему дал, хлеб?
– Леб, – отчетливо и, главное, производя впечатление вполне осмысленного восприятия рисуемой Муратовым картины, произнес Голубятников.
Державин прошелестел исписанной страницей, торопливо ее переворачивая.
– Отлично, давай вспоминать дальше. Во дворе у сарая стояла дровосека, а в ней торчал топор. Так? Ты этот топор взял – помнишь? – и пошел с ним на крыльцо. Так я говорю? Дверь была на защелке изнутри, но ты эту защелку приподнял, приоткрыл дверь и вошел в сенцы. Так? Направо дверь на веранду была, а на веранде Извалов спал, на кровати. И еще с ним – гость, вдвоем они рядышком лежали… Ну, так?
Голубятников уже не улыбался, от детскости в его лице не осталось и следа, он слушал напряженно и, что поразило Муратова, точно в каком-то прозрении. Разум его, казалось, под влиянием сильного душевного волнения, в которое привел его рассказ Муратова, высвободился из пелены и пут и приобрел недостававшую ему ясность.