Итак, второй день Максим Петрович наслаждался покоем. Ему был предписан домашний режим, ограниченность движений, некоторая диета и, главное, сон. И он действительно первые сутки спал много и с удовольствием, что было вполне естественно, ибо ночи, проведенные им в Садовом, на евстратовских стружках, были довольно беспокойны и бессонны: евстратовская собачонка Дроля ощенилась и, будучи со своим пищащим потомством водворена в столярку, напустила такое немыслимое множество блох, что Максим Петрович только чесался да ворочался, а спать было некогда…
Но здесь, дома… Здесь все было успокоительно, все дышало уютом и миром! Чистые стекла окон, ореховая этажерка с книгами, зелень гераней на подоконнике, яркие, пестрые дорожки половичков, «Огоньки» с нерешенными кроссвордами, настенный коврик с полосатым тигром, пробирающимся в травяных зарослях… Последнее, правда, немножко омрачало настроение: косматые, перепутавшиеся травы, по которым крался лютый зверь, напоминали унылое болото, Гнилушки, где спасался дикий садовской человек Иван Голубятников; мысль перекидывалась к нему и, непроизвольно отделившись от чистоты, света и уюта милой домашности, оказывалась вдруг в темном и мрачном, таинственном мире чужой, дурно прожитой жизни, в мире ужасного, еще не раскрытого преступления…
Мысль об изваловском деле нарушала покой.
Телеграмма, которую Костя показал Максиму Петровичу, и найденные деньги ставили это дело с ног на голову, вернее, пожалуй, с головы на ноги, так как всё или почти всё логично объясняли и расстанавливали по своим местам.
Прижимаясь длинным полосатым телом к бурой траве, тигр крался по зарослям…
В больнице Максиму Петровичу сказали, что Голубятников поправляется, и он не утерпел, пошел взглянуть на Ивана. У двери той палаты, где помещался преступник, сидел на белом табурете, зевал, томился от больничной скуки милиционер Державин. Увидев Щетинина, он вскочил.
– Сиди, сиди, – сказал Максим Петрович. – Я только так… загляну.
Он приоткрыл дверь и остановился в недоумении: а где же, собственно, Иван? В палате находились двое. Одного Щетинин узнал: это был счетовод лохмотовского сельпо, тот самый, что в ту памятную ночь валялся голый под Чурюмкиным трактором. Желтый, мертвецки-восковой, с глубоко запавшими глазами, он лежал навзничь, тупо глядел в потолок. «Допился, дурак!» – огорченно подумал Максим Петрович. Но где же Голубятников? На другой койке сидел какой-то чудной человек, – видимо, очень рослый, но с такой неестественно крошечной, коротко остриженной головой, что она казалась приставленной к его туловищу от кого-то другого, и даже не взрослого, а мальчика: круглая, с пухлыми щеками, с пуговичным носиком и с огромными, как у летучей мыши, ушами, забавно торчащими, розово, нежно светящимися на радужной полосе солнечного луча, наискосок через стекло бьющего в сверкающую белизну палаты. Вымытый, остриженный и побритый, в синей с красными отворотами больничной пижаме, Иван был неузнаваем. И лишь только пристально приглядевшись к нему, Максим Петрович понял: он! Эти бессмысленные, немного испуганные глаза, эта идиотская улыбка…
«Вот уж действительно привидение! – покачал головой Максим Петрович. – Две недели ухлопали на него… И этим дурачком Андрей Павлыч собирается закрыть изваловское дело! Прямо скажем, – попытка с негодными средствами…»
Мирно, звонко тикали стенные часы; что-то шипело, потрескивало на кухне у Марьи Федоровны; комариным зудом из приглушенного репродуктора звучала залихватская осиповская балалайка…
А тигр крался, крался в дремучих зарослях.
Да-с, выслеживали несчастную Тоську, гонялись за привидением, а настоящий-то убийца…
Но как все сложилось! Проклятая болезнь прихлопнула, повалила в постель, так точно рассчитав время, что злее и не придумаешь. В такую минуту, в такой сложной обстановке оставить Костю одного! Пятый день идет – от него ни слуху, ни духу. Дважды звонили по просьбе Максима Петровича в Садовое и оба раза там не могли найти ни Костю, ни Евстратова. Пробовал доложить о своем беспокойстве Муратову – поморщился… Ведь вот не глупый же человек, а уперся в Голубятникова и – точка! Поди, сдвинь его с этой точки…
Но все-таки, что же с Костей? Почему он молчит? Нехорошо, ох, как нехорошо… Правда, там, в Садовом, возле него – дельный и опытный работник, Евстратов, но все же… Человек в положении дяди Пети шутить не будет, он пойдет на все.
Крался тигр в зарослях. Постукивали часы.
А лежать как надоело, господи боже мой! Максим Петрович принимается за очередной кроссворд. Парочку он уже решил, оставив незаполненными всего три слова: тип телескопа, насыщенный водород и угол, измеряющий видимое смещение светила. Эти незаполненные клеточки кроссворда напоминали Максиму Петровичу о недостатке его общего образования, о трудном беспризорном детстве, когда, оставшись круглым сиротою, он, двенадцатилетний Максимка, носился по городу, пронзительно орал: «Эклер-папиросы, Стомболи табачок!» – добывая этим себе средства на скудное пропитание; смертельно боялся милиции и, будучи бессчетное количество раз водворяем ею в детдом, такое же бессчетное количество раз убегал оттуда – от скуки, от учения, сознательно обрекая себя на верный голод, на ночевку в подъездах и асфальтовых котлах, но лишь бы – свобода, лишь бы вольный ветерок в ушах… «Эклер-папиросы!..» Спасибо еще воровать не приучился, спасибо, хороший человек помог стать на ноги, обучил мастерству настройщика, а то так и оказался бы одним из тех вечно враждующих с Уголовным кодексом «любителей вольной жизни», каких не одна сотня прошла через его руки за последние двадцать лет…
Да, конечно, все так… Но вот – «угол, измеряющий видимое смещение светила»? Пустые клеточки. Небось Костя знает, что это за угол за такой. Опять Костя! Тьфу! Максим Петрович углубляется в новый кроссворд.
– Проверочное испытание? Экзамен, конечно. Приманка для ловли рыбы? Вспомогательная буква – н… Ага, блесна! Столица Греции… Афины. Фу, какой легкий кроссвордишко! «Механический гаечный ключ»… А? Девять букв… последняя буква – т. М-м… черт его знает, что это такое! Гаечный ключ… гаечный ключ… Заржавленный, тяжелый, сволочь… с грубо вырубленными инициалами «С. Л.». Впрочем, это к делу не относится, пойдем дальше… Великий русский композитор? Ну, Глинка, конечно. Точно, подходит… Так-с… Рыба семейства карповых? Подумаешь, карповых…
Кроссворд действительно оказался очень легким, нерешенным остался один лишь гаечный ключ. Часы протяжно пробили. Скоро появится Марья Федоровна, велит есть, а есть не хочется… Вот ведь скука-то, это проклятое лежание!
Вчера заходил Муратов, принес папку с делом лохмотовского сельпо. «Ну-ка, – сказал, – погляди от нечего делать, ознакомься». Поглядел. Ознакомился. Дельце так себе, заурядное, каких сотни. Сперва – рядовое мошенничество, произвольная наценка на товары, обсчет покупателей, продажа третьего сорта по цене первого. Затем уже более откровенное запускание рук в магазинную кассу. Неумеренное списывание битого, рассыпанного, утекшего, поточенного мышами. Наконец, полная запутанность и фиктивное ограбление: связанный сторож, грабители в масках, разгром в магазине. Топорная работенка! Собака, ни разу не запнувшись, привела к дому завмага. При обыске изъято два ящика «столичной» (завмаг показал, что вечерами, после закрытия магазина, большой спрос на водку, то и дело стучатся: дай бутылочку! Ну, вот он и давал. С наценкой, конечно – три с полтиной, а то и все четыре), несколько отрезов сукна, шелка, бархата, шерстяные кофточки, нейлоновые рубашки, – в общем, филиал магазина на дому.. Папка с документами – счетами, накладными, всевозможными квитанциями, чеками, ордерами… Все – в хаотическом беспорядке, все предстоит тщательно изучить.
Но вот среди этого хлама – клочок серой оберточной бумаги, грязный, захватанный, с жирными масляными пятнами, – записка без адреса, без подписи, на первый взгляд – как бы пустячок, мелкое звенышко в цепочке жульничества и хитрствования, в цепочке потаенной жизни дрянного человека; однако что-то такое было в этой неопрятной, химическим карандашом наскоро нацарапанной писульке, в этих кривых, корявых строчках, в пестроте различных по цвету букв, из которых одни ярко, глазасто лиловели, выпячивались пренахально, а другие – серенькие, еле видимые, сливающиеся с бумагой, словно бы прятались, невнятно, испуганно бормоча нечто тайное, понятное лишь тому, кто должен был их прочесть, – что-то такое было в этой замызганной записке, что заставило насторожиться и внимательно много раз вглядываться в нее, вдумываться в ее сокровенный смысл.
Максим Петрович потянулся к лежащей на тумбочке возле кровати папке, порывшись в ней, достал записку и еще раз перечитал ее:
«Павл Василч сполучением сего сроч. прими меры приведи все важур отчетност первей всего наличность к 10 числу мая мес. Бардадым велел имеет сведение».