У Кости уже было сухо во рту от его длинной речи. Все в нем находилось на каком-то необычайном, вдохновенном подъеме: мозг, интуиция работали изостренно, фразы его строились как бы сами собою, моментами приобретая совсем письменную округлость и протокольный стиль – прямо бери их и клади без всяких поправок на страницы обвинительного заключения… Он высосал из сигареты последнюю затяжку, пустил в сторону дымок, искоса наблюдая за Клушиным: ну, проняло его, наконец? Но тот был все такой же, только шрам алел густо. «Вот это выдержка! – подивился Костя. – Скала, а не человек!»
– Милиция поначалу сработала точно так, как Икс и рассчитывал. И он был очень рад и доволен, когда забрали Авдохина, когда стали трясти Тоську. Но потом следователи все же разобрались, увидели, что виноват не Авдохин и не Тоська, и тогда Икс не на шутку забеспокоился. Был он человеком не без смекалки, и смекалка эта совершенно верно ему подсказала, что раз продолжают копать – ох, не исключено, отнюдь не исключено, что рано или поздно, а до истины докопаются. Стало ему тоскливо и не по себе, сделалась ему жизнь не в радость, а превратилась в одно лишь тягостное ожидание. И чтоб как-то его переносить, не сломиться под этим гнетом, не наложить самому на себя руки, не явиться с повинной, – надежда-то ведь до последнего теплится: а вдруг еще да и пронесет! – стал Икс заливать эту свою тоску водочкой. Пошли у него через это дома нелады, на работе разные неприятности… Полный, словом, мрак со всех сторон. И только день и ночь – одна заветная мыслишка крутится: может, найдут у Авдохина в колодце топор! Тогда опять все на Авдохина повернется… А милиция, шут ее дери, такая недогадливая, нерасторопная – никак почему-то в колодец не лезет и не лезет! Стал тогда Икс сам милиции помогать. Подсказывать, советовать: поищите-ка, мол, у Авдохина еще раз! Поройтесь-ка у него в огороде! Колодец обшарьте! Молчать бы ему, Иксу, ан нет, страх – он такой: надо не надо, за язык тянет… Но тут Иксу вскорости полегчало: Голубятников объявился. Мало что полегчало – просто совсем он душой воскрес, молился даже, наверное: слава те, господи! Голубятников-то каков! Нарочно лучше не придумаешь. Ну, истинно, бог послал! Ведь как оно ловко-то складывается, как оно на правду-то похоже, что это он убил! И милиция уже измучилась, ей уже не до тонкостей, обрадуется хоть так все это дело записать, лишь бы наконец черту подвести… Вот ведь как он, Икс, про себя-то обдумывал, когда Голубятникова с болота приволокли… Да только недолгим и это торжество получилось, опять ему, Иксу, невезенье – не такая уж милиция близорукая… Разглядели, разобрались, и вышло – нет, не Голубятников. Не Голубятников!
Стрелки часов стояли ровно на десяти.
Клушин разлепил спекшиеся губы. Щека его конвульсивно дернулась. Не только шрам – уже все его лицо было сизым от прилива венозной крови.
– Так к-кто же… у-убил? – хрипло, точно в горло ему вступило что-то постороннее, сильно заикаясь, спросил он, как-то ненормально и даже страшно кося глазами.
Поразительно, но в нем как будто бы еще была, сохранялась какая-то надежда.
Ужасно знакомо прозвучал для Кости его вопрос и показался он ему как бы поданным в эту минуту по знаку какого-то невидимого режиссера, вдруг захотевшего повторить, воспроизвести здесь, в пустой, неряшливой клушинской халупе, так хорошо известную, столетней давности сцену.
В памяти его во всей живости всплыло – кто и когда произнес эти слова, почти вот так же – задыхаясь, хриплым голосом. И, слегка улыбнувшись этому непроизвольному совпадению, наклоняясь к Клушину, чтобы лучше видеть его глаза, соединить свой и его взгляды, он совсем спокойно и отчетливо, как бы слегка удивляясь все еще сохраняющемуся у собеседника непониманию – как полагалось это для захотевшей повториться сцены, – ответил почти теми же словами, какими некогда в том, столетней давности разговоре, было отвечено на прозвучавший вопрос:
– Как – кто? Вы и убили-с… гражданин Петров, – тихо прибавил он после некоторой паузы.
Целую минуту после его слов они просидели совсем неподвижно, друг против друга, как два изваяния, впрямую сцепив немигающие взгляды, в которых было чисто электрическое напряжение.
Вдруг Клушин шумно рванулся к печи.
Костя предвидел это и даже ждал, но Клушин рванулся так стремительно, что он не успел ничего предпринять. У него только хватило времени отпрянуть в сторону: пронзив то пространство, которое сотую долю секунды назад занимало его тело, пролетел чугунный утюг и с силою пушечного снаряда ударил в стену дома. Посыпалась штукатурка.
Костя вскочил на ноги. Но Клушин в то же мгновение опрокинул на него стол. Под взмах его руки попала висевшая над столом лампочка, отлетела к стене, разбилась, и Костя перестал что-либо видеть. Сшибленный с ног и уже падая, он попытался отпихнуть от себя стол, но из тьмы навалилась тяжкая живая масса – в запахе пота, бензина, лука. Костя дернулся, выворачиваясь из-под Клушина, и ударился головой о лавку. В глазах поплыли радужные кольца, на миг он бессильно обмяк. Клушин хрипел от ярости. Изловчившись, приемом самбо Костя отбросил его. Кого-нибудь другого такой удар наверняка бы парализовал. Но Клушин в своей ярости был нечувствителен к боли, к удару. Он тут же вновь обрушился на Костю и, сцепившись, они покатились впотьмах по полу, с грохотом разбрасывая табуретки, повалив лавку, ударяясь о перевернутый стол.
Клушин боролся озверело, бешено, со всей исступленностью человека, которому надо убить, чтобы спасти свою жизнь. С первой же секунды Костя почувствовал смертельный смысл этого боя. Нет, это совсем не то, что те трое, в Лайве, возле клуба…
Рыча, Клушин рвал на нем одежду, бил его кулаками, коленями, головой. Приостановясь, он шарил вокруг по полу, ища что-нибудь тяжелое – утюг, табуретку. К счастью, они были в стороне от его рук. Жаркое, свистящее дыхание Клушина обдавало Косте лицо. Инстинктом он угадывал, что Клушин уже совсем как зверь, для него уже нет никаких пределов, и, разъяренный невозможностью убить каким-либо орудием, справиться руками, он сейчас по-волчьи вонзит ему в горло свои желтые длинные зубы…
Вспышка света ожгла Косте глаза. Но в них уже столько раз вспыхивал свет, и он не сразу сообразил, что это не от удара, что это – свет электрического фонарика.
Какая-то сила оторвала Клушина от Кости. Луч фонарика метался, и вместе с ним перед Костей метались огромные, непонятные тени. Гулко и как-то жестяно гремели голоса, он слышал их, но слов не понимал, как будто вдруг утратил знание языка. Фонарик направился на него. Косте стало даже больно в глазах, он закрылся рукою.
– Ничего он вам не сломал? – с беспокойством спрашивал, наклонившись над ним, Евстратов, щупая Костины руки, плечи.
– Над дверью полка… на ней… лампочка запасная… Вкрути, – еле двигая разбитыми, солеными на вкус губами, прошепелявил Костя.
Евстратов убрал фонарик, нашарил на полке лампочку, повозился с патроном, и вспыхнул свет.
Костя уже стоял на ногах, отряхиваясь, поправляя на себе одежду.
– Вот, Евстратыч, как бывает, когда опаздывают хотя бы на минуту… – проговорил он с укоризною и некоторым конфузом, кривясь в улыбке и чувствуя при этом боль во всем лице.
Евстратов глядел виновато. Клушин сипло дышал в углу: Петька Кузнецов, сам не менее громко пыхтя, крутил ему брючным ремнем заведенные за спину руки. Клушину тоже досталось порядочно: рассеченная бровь кровянела ссадиной, один рукав рубашки был полуоторван и свисал, обнажая плечо; в прореху разодранного ворота было видно, как часто ходит его костистая, заросшая волосами грудь.
– Брось его, никуда он от троих не убежит, – сплевывая розовой слюной, сказал Костя.
На подоконнике суднего окошка стояло ведро с питьевой водой и кружка; Костя зачерпнул, обмыл над тазом лицо.
– Неправда это! – прокричал Клушин, рванувшись из Петькиных рук. – Неправда! Никого я не убивал! Не было этого!
Пот ручейками бежал с его лба. Глаза горели черно, дико. Похоже, связали его все-таки не зря: в нем бушевало еще столько буйства, что он мог кинуться и на троих.
Евстратов поставил опрокинутую лавку, надавил рукой на плечо Клушина, сажая его. Тот воспротивился, строптиво крутнулся из-под руки Евстратова, дернул головой, точно бодающийся бычок. Но потом все же обмякло, сломленно сел.
– Вот так и сиди – тихо, спокойно, – умиротворяюще сказал Евстратов, опускаясь на скамейку рядом.
Неизвестно, вполне ли понимал смысл происходящего Петька, кажется, что не вполне; он хоть и действовал активно и смело, а вид у него все-таки был несколько недоуменный, человека, нуждающегося в разъяснениях; Евстратов же, чувствовалось, уже все правильно сообразил, и разъяснять ему не надо было ничего.
– Неп-п-равда! – уже как-то по-другому, не со злобой и яростью, а надрывно, с готовыми прорваться рыданиями, воскликнул Клушин. И действительно зарыдал.