Препятствовать Татьяне он не стал (хотя и понимал всю бесполезность подобных действий) и, проводив ее, решил сходить пока к бабке Люде, может, той, как местной жительнице, будет легче предположить, куда мог подеваться их товарищ.
Застав Людмилу Тихоновну за приготовлением ужина, он рассказал ей о случившейся у них неприятности и тотчас был вознагражден: оказывается, поутру, около семи часов, она будто бы видела Димку, когда ходила за водой на родник, что у речки. По ее словам получалось, что, как раз когда она проходила мимо их усадьбы, какой-то парень с рюкзаком на плече вышел из задней калитки и решительным шагом направился куда-то в березки.
– Я еще подумала, – добавила баба Люда, – не иначе ты или энтот чернявый ваш за грибами собрался с утра пораньше.
– Так он мог, значит, заблудиться в лесу. Тут у вас леса-то какие, запросто можно пропасть.
– Ну, это навряд ли. Где здесь заблудиться? Всяко к дороге или к селу какому выйдешь. Леса даром что большие, да изрезанные все. Бывало, в такую, кажись, глушь зайдешь, ан тут и дорога иль бо столбы телеграфные. Нет, милок, негде в здешних местах особо блудить и запропасть тоже негде: болот больших нету… Да у нас сроду и не пропадал никто. Разве что, вот, Колюня….
Колюню, или Николая Мокрецова, Рузанов помнил. Когда-то его семье принадлежала та самая изба с проваленной крышей и разбитыми окнами, которую Алексей приметил еще в день приезда в Ногино. То есть раньше и окна у нее были целы, и крыша, хотя вечно скособоченная и местами (там, где сполз или вконец растрескался шифер) заделанная рубероидом, не провалена. Судя же по сохранившейся кое-где затейливой резьбе наличников и чудом не рухнувшего еще балкончика перед чердачным окном, изба эта знавала и лучшие времена, которые, как ни печально, остались для нее в далеком прошлом. В теперешнем же состоянии она и на дрова едва ли годилась, настолько все в ней прогнило и отрухлявело, даже самые бревна сруба.
Говорят, что Колюня, родившийся в Ногино лет сорок назад, был когда-то озорным и смешливым подростком, отслужил в армии, вернулся с профессией то ли автомеханика, то ли слесаря, и года до девяностого или девяносто первого исправно работал механиком же в местном колхозном хозяйстве, пока оно не приказало долго жить. А следом через год или два померла и мать Колюни (отец умер значительно раньше, кажется, вскоре после ухода сына в армию). Сам же Колюня, и всегда, по-видимому, относясь к тому сорту людей, что, имея в кармане копейку, думают, что ей исходу не будет, оставшись без родни и без работы, запил горькую, да так усердно, что, первый раз встретив его в девяносто пятом году, увидел Алексей уже некую человеческую развалину, колеблемую во все стороны водкой и ветром.
На зиму он обыкновенно устраивался в Нагорьевскую котельную, где и жил и работал за харч и выпивку, а летом возвращался в родные Пенаты и перебивался случайными заработками у дачников по соседним деревням (огород кому вскопать, картошку посадить), случалось и подворовывал там же.
Рузанов, как сейчас, видел его в вечном ватнике на голое тело по любой погоде, в разных ботинках понуро бредущего по деревенской улице. Алексей и сам по просьбе покойной бабки Прасковьи пару раз давал ему возможность подзаработать перекопкой целины на их участке. Но, надо сказать, что ежели в пьяном виде Колюня еще бывал способен на какой-то труд, то в похмельном состоянии (а в трезвом он никогда замечен не был) толку от него не имелось никакого, и являл он собой тогда вид до нельзя расслабленный и вялый, так что не только работать не мог, но и шевелился с трудом.
По этой причине наливать ему требовалось и до и после работы, иначе казалось, что он тут же ляжет да и помрет на грядке в виде добровольного удобрения почвы.
Приходилось Рузанову и отгонять его от бабкиного дома, когда он, дрожа проспиртованным телом, неприкаянно бродил под окнами, взывая к хозяйке: «Выйди, налей, Антиповна! Душа горит, мочи нету! Выйди! Я тебе плохо не сделаю, я тебе хорошо сделаю!»
Последний раз он видел Колюню в девяносто седьмом году, и тогда тот уже совсем доходил. Как раз незадолго перед тем местные мужики из Павлова или Бережков повыбивали ему все стекла в избе (крыша к тому времени уже сама рухнула, как, впрочем, и печь), да и самого хорошо отметелили за вечное его воровство, и он едва ползал, подволакивая обе ноги в разномастных ботинках, и харкал кровью.
– Так что Колюня? Я слыхал, он помер лет семь назад?
– Помер али нет, не ведаю, а что пропал – то правда. Токмо уж поболе семи годов прошло с той поры: в то же лето, как ты у нас последний раз-то был, аккурат после твоего отъезда, он и сгинул. Однако ж, куда и как сгинул, никому, верно, не ведомо. Прасковья сказывала, что вечером, когда он пропал, видала его, как он брел мимо вашей усадьбы в березки, а ей, дескать, сказал, пойду, мол, утоплюсь в Павловом омуте. С той поры о нем ни слуху, ни духу.
– Неужели бедолагу после этого никто не искал? Надо было проверить пруд, участкового вызвать…
– А кому он нужон был, искать его? Пропал и пропал, ровно и не было человека. Да и то сказать, человеком-то, почитай, он давно уж не был вовсе… Токмо ежели он и взаправду в пруд сиганул, то в таком разе не иначе как Хитнику достался.
– Какому еще Хитнику?
– Эдак в наших местах нечистого, что в воде живет, кличут. Прасковья-то его Анчипкой звала.
– Вот те раз! Опять нечистый! Значит, Мокрецова черт в пекло уволок? Ну, дела…
– А ты не гыгычь! Заливается он… Черт не черт, а токмо я попусту болтать не буду, стара уже.
– Ну ладно, ладно… Стало быть, этот ваш Анчипка и Димку Скорнякова мог запросто утащить, если тот, к примеру, тоже отправился порыбачить на Павлов пруд? Удочку-то я около бани обнаружил. Может, он ее взял из горницы, да возле бани и забыл, или решил сначала рыбу подкормить… Вот и подкормил – черт его хвать да в омут! За пьянство.
– Утащить говоришь? Почему же не мог? Он и теленка утащит: видал бы ты, какой этот сатана здоровенный… Да токмо никого он не утаскивал, незачем ему это, сроду такого за ним не водилось. До уток и селезней он и правда охоч, видала я как он их под воду утягивал, да Прасковья-покойница курями его баловала, а до человека, да еще на берегу, ему ни в жисть не добраться.
– А как же Колюня Мокрецов?
– Дак что Колюня? Коли он сам утопился, то известное дело – Анчипке уж и достался, больно тому и надо от мертвечины отказываться. У нас лет пятнадцать назад в той болотине телок завяз, а через три дня одни косточки нашли. Они, Хитники, до мертвечины охочие…
– Он что же – не один, Хитник ваш?
– Врать не буду, окромя Прасковьюшкиного Анчипки никого больше не видала…
– Да… чертовщина! Что ж, баба Люда, а мне Анчипку покажете? Или он только пропойцам является?
– Уж коль скоро порассказала все, отчего же и не показать. Нонче вечером и покажу, когда не боишься.
– Ага. Так уж вечер. Восьмой час вроде.
– Ну и ступай, приготовь курочку, какая поплоше. Там рябенькая у тебя квелая, все одно не сегодня – завтра резать бы пришлось, того и гляди лапы сама протянет.
– Как приготовить-то?
– Известно как – лапы жгутом свяжи да сунь в мешок. Токмо смотри, башку ей не открути, надоть, чтоб живая была, трепыхалась.
С отчаянно трепыхающимся мешком за плечами, сопровождаемый бабой Людой, продирался Алексей сквозь заросли молодых березок, утопающих в пенистых волнах иван-чая, к перелазу. За перелазом, в крутой излучине Сабли, должна была быть большая поляна, а на поляне – Павловский пруд.
Тоненькие и светлые березки сменились частым осинником, поросшим высокой травой, густо перевитой цепкими плетями мышиного гороха. Бабка Люда приняла чуть влево, где деревья росли значительно реже и не приходилось ежеминутно выдирать ноги из травяной путаницы.
В глазах зарябило от оживляемого косыми солнечными лучами красочного многоцветия: желто-лиловые столбики ивана-да-марьи, сверкающие сусальным золотом чашечки куриной слепоты, небесная синь незабудок и колокольчиков, малиновые головки лугового клевера, снежно-белые лепестки ромашки сливались в подобие восточного ковра и источали легкий изысканный аромат; кое-где попадались буйно разросшиеся кусты конского щавеля, подобно факелам горящие сочным алым огнем; несмотря на вечерний час, вокруг слышалось гулкое жужжание шмелей, из-под ног дождем прыскали кузнечики.
Наконец, миновав неглубокий, но вечно сырой и поросший в человеческий рост крапивой овраг, который почему-то именовался деревенскими «перелазом», они вышли на поляну. Густой, по вечернему приятно дурманящий запах любящего влажные низины быльника и монотонное писклявое пение кровососущих тварей, которые, как показалось Алексею, на миг словно бы удивленно затихли при появлении людей, чтобы тут же возобновить свои трели с новой, алчной до чужих жизненных соков силой, свидетельствовали о том, что они достигли цели.