12
Они поехали автобусом, но в сутолоке, тряске и шуме не поговоришь. Артист сразу же плюхнулся на свободное место, потянув за собой и его. Леденцов сел напрасно, ибо знал, что женщины и пожилые люди, в каком бы конце салона ни находились, непременно шли к нему: видимо, притягивал рыжий цвет. Поэтому в общественном транспорте он не садился, да и зажатым быть не любил.
На следующей же остановке Леденцов уступил место женщине лет тридцати. Грэг ухмыльнулся, развалясь демонстративно и тихонько пощипывая струны. Пола замшевой куртки легла на колено соседки, длинные волосы рассыпались по спинке сиденья…
У Леденцова вдруг шмыгнуло преступное желание — дать ему по затылку со всего маху. И все! Не убеждать, не воспитывать, не сюсюкать, а по патлам, по патлам… Небось сразу бы все почувствовал. Леденцов усмехнулся: эту педагогическую мысль в блокнот лучше не записывать.
Поездка выходила пустой: он стоял, Грэг сидел. И тогда Леденцов предложил ему выйти и дальше топать парком. Артист согласился.
Шли они медленно, бездельно, нога за ногу, как ходить Леденцов не привык и не умел. Уже стемнело. Белые круглые фонари, прикрытые сверху листвой, походили на выросшие торшеры. Светили они диковинно, выхватывая из тьмы деревья и ложась на дорожку матовым туманцем. Запах поздних осенних цветов показался Леденцову забытым. Когда он тут был? В июне, в белые ночи. Тогда он летел с гоночной скоростью, рассекая телом кусты и сучья, сдирая с себя куртку, рубашку и кожу, — преследовал бывшего боксера, он же «король дискотеки», он же Фимка-жила. И было не до запахов.
Клен даже в фонарных сумерках краснел. Его дерево, родственное, тоже рыжее. Леденцов нагреб веер листьев.
— Красота, а?
— Желток, давай фонарь кокнем?
— Зачем? — опешил Леденцов.
— Просто так.
— Просто так я ничего не делаю.
— Все со смыслом? — поехиднее спросил Артист.
— Стараюсь.
— Значит, ты дурак, Желток.
— Это почему же?
— Да потому что смысла ни в чем нет.
Леденцов обрадовался: разговор шел в руки и завел его сам Артист. Да сразу о смысле жизни. Теперь бы взять верную ноту, но Леденцов вдруг ощутил легкость своих лет. А ведь есть же педагогические приемы, как говорить по душам; есть разработанные методики, есть обобщенный жизненный опыт… В тех книгах, которые мудрой стопой ждут его дома на столе.
— Если нет смысла в шатровых сборищах, так, по-твоему, его нет ни в чем? — рубанул сплеча Леденцов.
— Не понравился Шатер?
— Скукотища, — смягчил он сказанное.
— У нас бывает классная веселуха. А смысла нет.
— Работа завлекающая, книжки умные, кинофильмы остросюжетные, люди хорошие… Вот в чем смысл!
— Для тебя.
— А твоя семья? Отец, говорят, крупный руководитель. Так и в семье нет смысла?
Артист ущипнул струны и запел, тревожа осень печальными словами:
Руки страхом сведены,
По щекам бежит смешок…
Я в тепле родной семьи
Словно брошенный щенок.
Леденцов хотел обратиться к школе, но, вспомнив дружное неприятие Шатром учителей, замолк. Какой-то парадокс. Он намеревался говорить о труде, о пустом времяпрепровождении, о морали и преступности. Но Артист ошарашил его сложнейшим, но в принципе пустым вопросом: есть ли смысл во всем сущем? Для Леденцова это походило на вопрос: нужны ли земля и воздух, труд и правда?
— Григорий… — начал Леденцов и сделал паузу, чтобы определить реакцию на «Григория».
Артист скоро глянул на него и отвернулся вроде бы равнодушно. Они шли по тополиной аллее, и белесовато-зеленые стволы уходили в высоту, недосягаемую для света фонарей. Под ногами скрипел гравий, насыпанный днем. Пахло корой, мокрой галькой и палым листом.
— Григорий, — повторил Леденцов. — А в этом парке есть смысл? В его осенней красоте есть смысл?
Артист стал, опасливо указуя гитарой на ларек, торговавший днем мороженым.
Какие страшные картины
мне чудятся за тем углом…
А в этих зарослях малины
Кто притаился с кистенем?
И сад, враждебно надвигаясь,
Не станет другом никогда.
И за кустами, угрожая,
Мне строит рожи чернота.
— Неплохо, — похвалил Леденцов, не считавший себя знатоком стихов. — В них тоже нет смысла?
Артист не ответил, по-особому звонко выдавливая гравий из-под пяток. Обидная мысль задела Леденцова: его не воспринимают всерьез. Почему? Молод? Не солиден? Рыж?
И Грэг объяснил ему впопад:
— Нравилась бы тебе жизнь — в Шатер бы не заплыл.
Вот почему… Свой, такой же, а своих не слушают. Он забыл про главный кирпичик воспитания — про личный пример. Петельников предупреждал.
— Я у вас временно.
— А мы все временные.
— В каком смысле?
— Пересажают нас, — почти весело поделился Артист.
— И ты этого ждешь спокойно?
— А ты психуешь?
Где-то за кустами вскрикнули, потом засмеялись, потом тихонько запели. Грэг поднял руку.
Вот странный звук в ночи раздался,
И близко отозвался вскрик.
Между деревьев затерялся
Багрово-вещий лунный блик.
— Уйду я от вас, — мрачно и серьезно решил Леденцов.
— Думаешь, я не хотел уйти? И Губа хотела, и Бледный… Засасывает.
Парк уже кончился. Они вышли на аллею, по которой трусили бегуны. Леденцов подумал, что уже неделю он не бегает, не плавает, не ходит на борьбу… Не видел своих ребят и родного кабинетика. Занимается пустяками. Но странная мысль, определенно дурная, удивила донельзя, и, может быть, не сама мысль, а удивило то, что пришла она именно ему… Искать, ловить, хватать и сажать легче, чем перевоспитывать. Неужели? Но тогда выходило, что его работа не такая уж и главная — есть и поглавнее. Леденцов тряхнул рыжей Шевелюрой, освобождаясь от ненужной и неожиданной мысли.
— Григорий, кем же ты хочешь стать после десятилетки, если для тебя ничего не имеет смысла?
— Дворником.
— Шутишь?
— А что, дворник не человек?
— Не похож ты на дворника.
— Если бы я сказал, что хочу стать космонавтом, ты бы меня по плечу похлопал? А ведь на космонавта я тоже не похож.
— Дворницкая работа не интересна, заработок маловат…
— А мне время нужно, а не деньги.
— Зачем тебе время?
— Играть, сочинять, петь… Желток, я хочу стать супербардом…
Они вышли из парка в тишину улицы, нарушаемую лишь такси да редкими автобусами. Потеряв цель пути — миновать парк, — они остановились. Большие глаза в пушистых ресницах смотрели на оперативника изучающе и печально. Замшевая куртка, слишком широкая, чтобы придать вид узким плечам…
— Меня зовут Борисом, — вдруг представился Леденцов, хотя Грэг его имя знал.
— Тебе Мэ-Мэ-Мэ подойдет, — вдруг сказал Артист.
— Какой Мэ-Мэ-Мэ?
— Узнаешь.
Третья загадка. Что за операция «Отцы и дети»? Почему деньги отдали Ирке? Что такое Мэ-Мэ-Мэ или кто такой Мэ-Мэ-Мэ? Леденцова подмывало расспросить, но он сдержался: спелый плод упадет сам.
— Григорий, а почему тебе не пойти в вокально-инструментальный ансамбль?
— В плохой ВИА не хочу, а в хороший не берут. Упаднические, мол, песни, доморощенность, плохо учусь…
— В «Плазму» пошел бы?
— Группа суперкласса. А что?
Загоревшиеся глаза перестали быть печальными. Леденцов понял, что реальность уплывает из-под его ног. Но остановиться уже не было сил.
— У меня там дружок…
— И он устроит?
— С твоими-то способностями? Непременно.
— А когда?
— Завтра ему звякну.
Грэг, видимо, хотел выразить признательность, но не умел — лишь хлопал пушистыми ресницами да теребил струны, гудевшие по-шмелиному.
— Борис, ты… того… опасайся Шиндоргу.
— Почему?
— Со временем усечешь.
Но Леденцов, кажется, усек, вспомнив полумрак, дрожавшую от нетерпения челку и жаждущий блеск шила. Артист показал на дом, на три горевших окна, видимо, его квартиры:
И в доме нет успокоенья,
Луна давно в окно зовет.
Сулит продлить мои мученья,
Грозит — во сне ко мне придет.
Опасный свет ее ложится
На пол, на стены, на часы.
И к горлу моему стремится…
Как эти руки холодны!
Петельников остановился у самой двери парадного. Не взяв куртки, вышел он из машины на осенний ветер в белоснежном свитере тончайшей вязки из шерсти горной козы, в отглаженных кремовых брюках и туфлях из бесшумной мягкой кожи. Старший оперуполномоченный уголовного розыска полагал одежду неотъемлемой частью своей сущности, как, впрочем, и квартирный интерьер с бытом. Он был убежден, что неряха не может хорошо работать, легкомысленный никогда не станет истинным другом, недалекий не сумеет полюбить… Ибо натура нерасщепима.