Я вижу под улыбающейся маской то злое выражение, которое наблюдала в камере. Спектакль. Все здесь просто фейк, подделка, иллюзия. И мне становится дурно от мысли, какие все они здесь грандиозные актеры. Я на самом деле поверила, что Беккер — довольно вспыльчивый тип, холерик. А у Себастиана был взгляд раскаивающегося человека.
— А для всех вы и не сможете! — кричу я напоследок и убегаю в подвал, где еще утром ужасно испугалась. Только когда влезаю под душ и из заросшей налетом форсунки бьет горячая вода, я начинаю реветь. Глупые бессмысленные слезы катятся по щекам, потому что меня обвели вокруг пальца, потому что мама умерла и я больше никогда не смогу ее спросить о том, что здесь произошло.
Я плачу, потому что мне чертовски одиноко и потому что меня никто не может защитить.
Николетта стучит в дверь душевой кабинки. Я приоткрываю щель и молча беру пушистый банный халат розового цвета, он сразу напоминает мне о маме. Именно такой она купила, когда мы в последний раз ходили по магазинам вместе. Мне он показался убогим, но маме нравился.
Собираюсь с силами, глубоко вдыхаю и вылезаю из душа. Свои испачканные краской вещи я бросила кучей перед душем. Я не беру их с собой, пусть кто-нибудь другой о них позаботится.
Снаружи в коридоре ждет Филипп и так сочувственно смотрит, что у меня невольно на глаза наворачиваются слезы. Но я вовсе не хочу сейчас терять самообладание.
— Мне очень жаль. На самом деле я хотел вмешаться, но не смог. Ты выглядела ужасно, — вздыхает Филипп. — Словно была в крови с головы до пят.
— Ты смолчал просто потому, что не переносишь вида крови? — Я не хочу, чтобы слова звучали слишком саркастично, но нападать все же лучше, чем реветь.
Он, защищаясь, поднимает руки.
— Нет, кровь меня не пугает, но вся ситуация… я имею в виду, это все было просто нечестно. Если все это было лишь психологической игрой, зачем доктор Беккер делал фото?
«Что я знаю? Ничего! Ничего я не знаю, но все-таки необходимо здесь все обследовать».
Я плотнее запахиваю на груди халат. Мне неприятно сознавать, что под ним я совершенно голая.
— Пожалуйста, Филипп, сейчас я просто хочу подняться наверх и во что-нибудь переодеться.
— Я только хотел с тобой поговорить наедине, хотел объяснить, как мне жаль, что все так случилось. Я уже иду в столовую. Мы подождем с едой, пока ты не спустишься, хорошо?
Кажется, он так страдает, что я не могу не улыбнуться.
Филипп берет меня за руку и нежно сжимает.
— Будь осторожна.
— Что ты имеешь в виду?
Он пожимает плечами:
— Когда ты стояла там совершенно растерянная, вся в крови, на этой разбитой лестнице, то…
— То что?
Филипп заметно мнется, подыскивая слова:
— Ну, тогда я вдруг почувствовал, что боюсь за тебя.
Я несколько раз сглатываю, пытаясь избавиться от комка в горле, опасаюсь, что парень таки добьется своего и я разревусь. Чтобы выиграть время, внимательно осматриваю мускулистые ноги Филиппа, его узкую талию и понимаю, какие у него широкие плечи, и руки выглядят сильными. Кажется, что они смогут остановить гору обрушившихся со скалы камней.
И он заботится обо мне. Приходится еще раз сглотнуть. Ерунда. Его поведение еще ни о чем не говорит. Никто о тебе здесь не беспокоится. Ты одна. Предоставлена сама себе. Это все просто твоя реакция на события утра. Соберись, Эмма, его забота о тебе может быть наигранной.
— Все в порядке? — Он ловит мой взгляд, смотрит мне в глаза. Только теперь я замечаю, какие у него красивые глаза — светло-зеленые с лиловым оттенком, как свежие артишоки. Я не могу отвести взгляд, чувствую себя ужасно слабой в этот момент. Ничего больше не хочу, только бы он меня сейчас обнял.
Но все, что я могу выдавить из себя на его заботливый вопрос, — это хриплое «да».
Пока я поднимаюсь в спальню для девочек и упрекаю себя в том, что была так холодна с Филиппом, меня пронизывает одна мысль: если я сейчас просто исчезну, станет ли меня кто-нибудь разыскивать? Будет ли вообще это кого-то волновать? Станет ли по мне кто-то скучать?
Словно в трансе, я вхожу в спальню, где не просто душно — вместо воздуха в легкие попадает какой-то липкий пар.
Прежде чем одеться, я подхожу к нише со стеклянными жемчужинами и трогаю холодные гладкие выпуклости. Снова вспоминаю те печальные засечки на двери в камере. У меня возникает вопрос: хотела бы мама, чтобы я узнала обо всем этом, или ее это только опечалило бы? Невольно я думаю о Филиппе и о том, понравился ли бы он ей.
Надевая джинсовые шорты и футболку, не могу не признать, что он мне очень нравится. Его зеленые глаза, коротко стриженные волосы. Но я о нем ничего не знаю. Мне еще не представилось случая расспросить его о том, что значила его фраза про наших отцов. И я все еще не могу быть уверенной в том, что его симпатия не часть этой общей игры. Как, например, сегодня утром в кухне сочувствие Себастиана. Это не помешало ему втолкнуть меня в камеру и закрыть там. И София не такая уж простая штучка, какой кажется на первый взгляд. Как я могу кому-нибудь доверять, если не в состоянии полагаться даже на собственные наблюдения?
Бога никто никогда не видел. Если мы любим друг друга, то Бог в нас пребывает, и любовь Его совершенна есть в нас. (Первое послание Иоанна 4:12)
Агнесса стояла на коленях на одной из церковных скамеечек для молитвы и была так увлечена, что даже не ощущала холода, исходившего от кафельного пола, не слышала осторожных шагов. А когда она почувствовала чужую руку на своем плече, то вздрогнула от ужаса. Книга для духовного чтения с грохотом упала на пол маленькой капеллы, которую освещали лишь мерцающие жертвенные свечи в нишах у двери. Агнесса инстинктивно спрятала бабушкины четки в карман.
— Что ты здесь делаешь посреди ночи? — спросила Марта.
Агнесса с облегчением обернулась.
— А ты? Что ты здесь делаешь? — Она удивилась, что на Марте в такой холод была лишь одна накидка. Агнесса надела все, что у нее было: две блузки, вязаную кофту, шерстяную юбку, две пары колючих колготок, носки, накидку из сукна, поношенную шапку, шарф и полусапожки. И потом прокралась в часовню. Она надеялась, что Гертруда при минус десяти откажется от своего обычного ночного патрулирования. Но что здесь забыла Марта? Неужели она шла вслед за ней?
— Молюсь пресвятой Деве Марии, как видишь.
— Чтобы она тебя отсюда вытащила, или как?
— Ты ничего не понимаешь. — Агнесса наклонилась за книгой и прижала ее к груди, словно драгоценность.
Марта покачала головой.
— На самом деле я никак в толк не возьму, как кто-то в твоем положении может еще верить в Бога или, скажем, в какого-нибудь инопланетянина.
Агнесса улыбнулась.
— Бог не инопланетянин!
— А я так думаю, бездушный, бесполезный инопланетянин.
Агнесса перекрестилась.
— Иногда можно подумать, что твоими устами говорит сам дьявол.
— Я знаю одного дьявола, и его имя начинается на букву Г.
Как всегда, Марта высмеяла ее.
Девочка очень хотела бы переубедить Марту, доказать, что та ошибается. Но пусть ей и нравилась Марта, Агнесса все равно ее боялась. У Марты не было убеждений, она тайком читала запрещенные газеты, казалась пустышкой, в душе у нее не было стержня. Ничего, что могло бы помочь определить, где зло, а где добро.
Агнесса чувствовала: Марта ищет именно этого понимания, только поэтому хочет фотографировать новые лица и понять, что скрывается в душе человека.
Такие девочки, как Урси, давно сдались. Старались просто выжить. Если для этого приходилось молиться, они молились, если нужно было ябедничать, они ябедничали.
— Если хочешь, я открою тебе свою тайну.
Тайны — это плохо, Агнесса знала точно. И ей следовало бы, в общем, ответить «нет». Марта была безбожницей, а тайны — это то, чего лучше Агнессе не слышать.
«“Лучше” и “в общем”. Именно эти слова и ведут к нарушению моральных устоев», — об этом часто говорила Гертруда на ежедневной проповеди перед трапезой. Девочки сидели перед тарелками, от которых шел пар, а Гертруда в черной сутане, нахохлившись, как ворона, говорила о том, как попасть в рай, и о том, что сатана подстерегает в мерзости. Когда она говорила, все сидели так тихо, насколько это было возможно. Слышно было даже, как трутся о подбородок накрахмаленные завязки ее чепчика. Сегодня подавали любимое блюдо Агнессы — айнтопф[7] «Пихельштайн». И пока ее нос вдыхал ароматы бульона, а во рту скапливалась слюна, нужно было упереть руки локтями в стол, сцепить пальцы, прижимая указательный палец правой руки к губам, чтобы не произнести ни звука, пока не окончится проповедь. А она оканчивалась ровно тогда, когда на поверхности бульона жир застывал белыми пятнами.