Три барака выглядели новыми, просторными, с рядами тюфяков, разделенных перегородками. Некоторые их обитатели еще спали вероятно, больные или те, кто прибыл ночью.
Чуть дальше стоял старый зеленоватый цирковой шатер, пол в котором был просто застелен соломой.
Здесь мы с Анной и положили в уголок свои вещи. Лагерь только начинал заселяться. Места было еще много. Но я понимал, что это долго не продлится, и решил, что нам будет спокойнее в палатке, чем в бараке.
В маленькой довольно невзрачной палатке женщины чистили картошку и овощи целыми ведрами.
— Благодарю, — прошептала Анна.
— За что?
— За то, что ты сказал.
— Я боялся, что тебя не пустят.
— А что бы ты тогда сделал?
— Пошел бы с тобой.
— Куда?
— Неважно.
Денег у меня с собой было немного, основные наши сбережения лежали в сумочке у Жанны. Нужно было работать. Мне это вовсе не претило.
Но пока мне хотелось оставаться беженцем. Я стремился остаться в лагере, рядом с портом и кораблями, бродить между бараками, где женщины стирали и вешали белье на просушку, а голозадые ребятишки ползали по земле.
Я не для того уехал из Фюме, чтобы думать и брать на себя ответственность.
— Если бы я призналась, что "и чешка…
— Ты чешка?
— Из Праги, с еврейской кровью по матери. Она у меня еврейка.
Анна говорила в настоящем времени, и это позволяло предполагать, что ее мать еще жива.
— У меня нет паспорта, он остался в Намюре. Из-за моего акцента меня могли принять за немку.
Признаюсь, мне в голову закралась скверная мыслишка, и я помрачнел. Что, если она меня выбрала почти сразу после отъезда из Фюме?
Если не считать парня с одеялами, я был в вагоне единственным мужчиной моложе пятидесяти. Но тут я вспомнил своего бывшего однокашника Леруа и мысленно спросил себя, почему его не призвали в армию.
Как бы то ни было, никаких усилий со своей стороны я не прикладывал. Она сама пришла ко мне. Я вспомнил ее точные движения тогда, в первую ночь, рядом с Жюли и ее барышником.
У нее не было ни багажа, ни денег; в конце концов, сигарету и ту она выклянчила.
— О чем ты думаешь?
— О тебе.
— Это я знаю. Но что ты думаешь?
Мне в голову пришла дурацкая мысль: еще в Фюме она предвидела, что рано или поздно у нее спросят документы, и поэтому заранее запаслась поручителем. Мной!
Мы стояли между бараками. В проходе сохранилось еще немного затоптанной травы; на веревках сохло белье. Я увидел, что зрачки у нее остановились, глаза подернулись влагой. Я не думал, что она способна плакать, однако по ее щекам текли настоящие слезы.
Одновременно с этим кулаки ее сжались, лицо потемнело, и я решил, что сейчас она, несмотря на слезы, осыплет меня оскорблениями и упреками.
Я хотел взять ее за руку, но она не позволила.
— Прости, Анна.
Она покачала головой, и волосы упали ей на лицо.
— На самом деле я так не подумал. Это была просто смутная мысль, какие иногда приходят на ум.
— Знаю.
— Ты меня понимаешь?
Тыльной стороной руки она утерла слезы, без стеснения шмыгнула носом и объявила:
— Прошло.
— Я сделал тебе очень больно?
— Пройдет.
— Мне тоже больно. Глупость какая-то. Я сразу же понял, что это не так.
— Ты уверен?
— Да.
— Пошли.
Она увела меня на набережную, и мы стали смотреть на качающиеся на воде мачты и на две толстые, вроде крепостных, башни, стоявшие у выхода из порта.
— Анна!
Я позвал ее вполголоса, не поворачиваясь к ней, полуослепнув от солнца и красок.
— Что?
— Я тебя люблю.
— Молчи.
По горлу ее прошло легкое движение, словно она сглотнула слюну. Потом совсем естественным голосом она заговорила о другом:
— Ты не боишься, что у тебя стянут твои вещи? Я долго смеялся, потом обнял ее; чайки пролетали в двух метрах от наших голов.
Существуют даты, и эти официальные точки отсчета можно отыскать в книгах. Но я думаю, что у каждого в зависимости от того, где он тогда находился, от семейного положения, от собственных забот были свои, личные, точки отсчета. Так вот, все мои связывались с центром для беженцев — мы его называли просто Центром; это могло быть прибытие очередного состава, постройка нового барака или какое-нибудь незначительное внешне событие.
Мы, оказывается, поселились там в числе первых, через два дня после того, как прибыли поезда с бельгийскими беженцами, то есть когда порядки в лагере еще не установились.
Интересно, а эти новенькие бараки были воздвигнуты несколько недель назад в предвидении именно такого положения дел? Тогда мне не пришло в голову задавать подобный вопрос. Но видимо, да, потому что задолго до немецкого наступления правительство эвакуировало часть населения из Эльзаса.
Разумеется, никто не ожидал, что события будут развиваться так стремительно, и было ясно, что властям приходится импровизировать.
В день нашего приезда газеты сообщали о боях в Монтерме и на реке Семуа; на следующий день немцы навели понтонные мосты для переправы танков в Динане, а 15 мая, если не ошибаюсь, в тот же день, когда было объявлено о выезде французского правительства из Парижа, в газетах печатались крупным шрифтом названия местностей, расположенных неподалеку от Фюме, — Монмеди, Рокур, Ретель, мимо которых мы с грехом пополам проехали.
Разумеется, все это я воспринимал, как и остальные, но происходило оно где-то далеко от меня, в некоем абстрактном мире, с которым я как бы и не был связан.
Мне очень хотелось бы описать свое состояние, и не только в первые дни, но и за все время, что я прожил в Центре.
Шла война, с каждым днем все более реальная, и реальность ее мы ощутили на практике, когда был обстрелян наш поезд. Сами того не понимая, мы проскочили зону хаоса, где бои еще не шли, но вот-вот должны были начаться.
И вот оно произошло. Названия городков и деревень, которые мы читали, проезжая мимо, сейчас были набраны крупными буквами на первых полосах газет.
Эта зона, где мы с изумлением видели по-воскресному тихие города и людей, шедших к мессе, с каждым днем расширялась, и нашим путем следовали другие поезда, другие автомобили с матрацами на крышах, с детскими колясками, с куклами, с больными стариками катились по шоссе бампер в бампер.
Эта длинная гусеница уже достигла Ла-Рошели и ползла на наших глазах в направлении Бордо.
Мужчины, женщины, дети умирали, как наш машинист, уставясь незрячими глазами в лазурное небо. Другие истекали кровью, как старик, который прижимал к лицу покрасневший платок, или стонали, как женщина, раненная в плечо.
Наверное, мне должно быть стыдно за признание, что я не участвовал в этой трагедии. Все это происходило вне нас. Не касалось нас.
Я мог поклясться, что, уезжая, заранее знал, что найду: узенький круг по моей мерке, который станет моим убежищем и в который мне нужно будет втиснуться.
Поскольку Центр был предназначен для бельгийских беженцев, мы с Анной старались бывать там как можно меньше. Поэтому, боясь, что нас заметят, мы первое время старались при раздаче пищи подойти попозже.
Сперва под открытым небом стояла одна низкая плита, потом их стало две, три, четыре — с огромными котлами, прямо-таки чанами вроде тех, в которых на фермах готовят пойло для свиней.
Позже для кухни смонтировали разборный барак, вкопали там столы, за которыми мы должны были есть.
Вместе с Анной, не отстававшей от меня ни на шаг, я наблюдал за лагерной суетней и очень скоро понял принцип организации лагеря, которая, в сущности, была сплошной импровизацией.
Всем заправлял бельгиец, тот, что расспрашивал меня в день прибытия; я всеми силами избегал сталкиваться с ним. Около него крутились девушки и скауты, в том числе старшие скауты из Остенде, приехавшие с одним из первых поездов.
Беженцев с грехом пополам делили на полезных, то есть тех, кого можно направить работать, и бесполезных- стариков, женщин, детей, которым нужно было дать приют.
Теоретически, лагерь — это промежуточный пункт, где положено останавливаться на несколько часов, в крайнем случае, на ночь.
Заводы в Этре, Ла-Паллисе и других городках, работающие на оборону, нуждались в рабочих руках; в ближний лес требовались лесорубы, чтобы снабжать дровами пекарни.
Туда на автобусах увозили специалистов и их семьи, а уж там размещением их занимались специальные комитеты.
Что касается одиноких женщин и вообще «бесполезных», их расселяли в городках, где нет промышленности, вроде Сента или Руайана.
Нашей, моей и Анны, целью сразу же стало остаться в лагере, и мы этого добились.
Медсестру, которая в первый вечер привезла нам еду на машине, звали г-жа Бош, и в моих глазах она была самой важной персоной, поэтому я сосредоточил на ней все внимание, словно школьник, стремящийся добиться благосклонности учителя.