…В день отхода в рейс я уговорил беременную Галку остаться дома.
— Стесняешься моего вида, да? — полузло-полушутливо спросила она. — Потерпи… Вернешься из рейса, будет ребенку два с половиной месяца.
Но тогда я вернулся через двести десять суток…
С самого начала мы с Галкой ждали сына. Но родилась Светка, и я как-то забыл о том, что нам хотелось наследника, парня.
С появлением Светки жизнь наша словно бы вошла в нормальную колею. До рождения дочки я все чаще и чаще замечал, как рыскает из стороны в сторону наша семейная ладья. Правда, тогда я не придавал этому значения, думал: вот будет ребенок, и все это у Галки пройдет. Сейчас понимаю, что дело было, видимо, не только в этом, но кто ж его знал, как оно все в конце концов обернется…
…Женщина с янтарем на ладонях грустно улыбалась мне со стены. «Лишние мы с тобою здесь, на этом лживом празднике, подружка, — мысленно обратился я к ней и огляделся с тоскою вокруг. — Зачем тебя заперли в капище жидкого дьявола, где поклонники его добровольно впадают в безумье?.. Тебя насильно перенесли с желтых дюн Куршской косы или с Паланги, а я добровольно пришел сюда, чтобы положить свою память на плаху».
— Как там было? — спросила вдруг Галка.
— Обыкновенно, — ответил я. — Не прежний лагерь, конечно, все по закону. Почти курорт. Видишь, даже потреблять спиртное отучился…
— Ты и раньше этим не увлекался, — заметил Решевский.
— Это верно, — согласился со Стасом. — Скорее по инерции пил, мореходская кодла благословляла. Внушили нам, будто пьянство — русская традиция архидревнейших времен.
— Неправда это, — более горячо, чем требовала ситуация, сказала Галка.
— Что есть истина? — играя на публику, произнес я. «Она в том, что, выходя в море, никогда не усомнился в надежности оставленного на берегу очага», — про себя обратился к Галке, пристально поглядев в ее глаза.
…Первый год совместной жизни пролетел незаметно. Сохранялось чувство новизны нашего с Галкой положения. Собственно, мы и не знали как следует друг друга и постепенно оба накапливали информацию. На следующий год мне пришлось долго стоять в ремонте, я часто бывал дома, хотя и возвращался поздно, так как получил должность старпома, а старпом на ремонте — словно цепной пес, разве что не приклепан к судну. После двух рейсов третьего года я стал капитаном и тут заметил, что Галка словно хочет сказать мне нечто и не решается. Я исподволь пытался расспросить: что, мол, мучает тебя… Но Галка отмалчивалась и лишь однажды неожиданно сказала.
— Знаешь, Игорь, мне перестало нравиться, что ты надолго уходишь в море…
— Это еще не надолго, — ответил я. — Бывают рейсы и по шесть месяцев. А в Африку иногда уходят и на девять. А что, раньше тебе нравилось оставаться одной?
Галка промолчала. И было видно: не принимает шутливый тон.
— Ты ведь знала, что я моряк…
Ее молчание начинало раздражать, уж лучше б спорила, право… Но Галка молчала, а я все накручивал и накручивал новые аргументы, хотя их никто от меня не требовал.
— Надо было выходить замуж за бухгалтера. Милое дело. Утром — на работу, в обед — домой. Службу окончил — с женой в кинишко. В субботу — на пикник. В праздник — по знакомым…
Конечно, я знал, что с моим дипломом судоводителя и на берегу найдется работа. Диспетчером в порту, каким-нибудь клерком в Траловой конторе, или тем же преподавателем в мореходку…
— Море меня кормит, — сказал я Галке. — И не только меня. Оно миллионы людей кормит. И я буду ходить в море, пока хожу по земле. Это ведь мое дело. Другого я пока не знаю. И если честно, то не хочу и знать. Ловить рыбу в океане достойное занятие, древнейшая профессия, которой я горжусь. Но в отношении бухгалтера ты все-таки подумай…
Вот этого, про бухгалтера, говорить не стоило. Тут уж явно перегнул я палку. Но меня обозлило Галкино молчание. Начни она спорить — нашел бы иные слова, теплые и убедительные, и сумел бы успокоить жену. А тогда… Тогда Галка отвернулась, и я увидел вдруг, как вздрагивают ее плечи.
Галка плакала редко. Каждый случай помню и сейчас: в день нашей свадьбы — до сих пор не знаю почему. Потом когда уходил в море, оставляя ее ожидавшей Светку. Сегодня я снова увидел ее слезы здесь, в «Балтике», куда свела нас троих судьба.
Вроде бы и крепкий я, кажется, парень, а женские слезы выбивают меня из меридиана. Готов тогда на все, только бы не видеть, как плачет женщина. И я чувствовал: Галка знает об этой моей слабости. Может быть, потому и плакала так редко?
Признаться, был очень взбудоражен, когда вошел в «Балтику» и сел с ними за стол. Нет, речь тут шла не о голой ревности, хотя наверняка каждому мужчине плохо, когда любимая предпочитает ему другого. Только хотелось спросить Стаса и Галку: почему не сделали этого раньше, когда я находился рядом с ними, ударили в то время, когда мне и так было нелегко?..
Я мысленно задал этот вопрос Решевскому и Галке, спросил их еще и еще и вдруг подумал: «Ты ведь сам развязал им руки тем первым из колонии письмом, которое прислал Галке… Конечно, не думал, что так все повернется, но ты ведь написал это. Сам написал…»
Все-таки я едва не начал разговор, который должен был начаться… Ведь его они ждали тоже. Решевский и Галка. Уже приготовив первую фразу, я открыл было рот… И не произнес ни слова.
Тогда и появилась мысль: ведь и Галка тоже имеет право предъявить мне счет за прошлую нашу жизнь.
…Музыка смолкла. Танцевавшие пары расходились, и только у самого оркестра кучка людей хлопала в ладоши. Но музыканты равнодушно поднялись, переговариваясь между собой, сошли вниз, и я повел Галку к нашему столику.
Мы сели и увидели идущего к нам Станислава Решевского.
Трудно вспоминать о жизни в колонии, об этом времени не любят говорить все те, кто побывал там хоть однажды.
Какими мы представлялись друг другу? И как нас видят там близкие отсюда, из свободного мира?..
Изолированные от общества, мы были подчинены жесткому режиму, нарушение которого не допускалось внутренним распорядком колонии. Если же такие нарушения совершались отдельными заключенными, то для нарушителей существовала целая система дисциплинарных наказаний — от лишения права на свидания с родными до ареста с содержанием в штрафном изоляторе. Заключенные были также осведомлены о специальном законе, предусматривающем строгую уголовную ответственность за действия, дезорганизующие работу исправительно-трудовых учреждений.
Колония наша считалась образцовой и — хочу подчеркнуть — по режиму общей, то есть наиболее мягкой, в нашей пенитенциарной системе. Воспитатели — начальники отрядов, а особенно Игнатий Кузьмич Загладин, — побуждали каждого из подопечных задуматься над тем, что привело его в колонию, как в условиях лишения свободы искупить осужденному вину и какое место занять в жизни по выходе на свободу. И чем больше заключенные будут знать о мире, который существует за зоной, считали работники колонии, тем скорее будет достигнуто возвращение обществу этих людей исправившимися. Потому и поощрялось всемерно чтение, даже разрешалось выписывать любые периодические издания.
Так вот в библиотеке колонии набрел я на «Историю философии» и решил познакомиться с наукой наук поближе. Для начала проштудировал «Историю философии», а потом стал читать все, что можно было раздобыть. Читал в хронологическом порядке, от Демокрита и Платона до статей с критикой экзистенциализма в журнале «Вопросы философии». Многое оставалось для меня непонятным, сказывалась недостаточная подготовленность, но кое-что запало в сознание.
Особенно привлек меня Иммануил Кант. Почему? Трудно сказать… Может быть, оттого, что довелось мне жить в городе, где Кант родился и умер, а может, он привлек меня этической идеей категорического императива, выдвинутым им принципом самоценности каждой личности. Не понравилось мне, что Кант отказывал человеческому разуму в возможности познания мира, но поражала его мысль о существовании Большой вселенной галактики вне нашей Галактики. Еще со школьной скамьи, читая популярные книги по астрономии, я запомнил теорию Канта — Лапласа, теорию происхождения Солнечной системы. И когда довелось взять в руки черные томики с философскими произведениями ректора Кенигсбергского университета, я почувствовал, будто встретился со старым знакомым.
За два года я добрался до Гегеля. Взялся за изучение трудов великого диалектика, а тут пришло письмо от Мирончука, а вскоре и официальная бумага из прокуратуры. И тут мне стало не до «Феноменологии духа».
По-видимому, не случайно обратился к философии. Все время, проведенное в колонии, я размышлял над проблемой соотношения вины и ответственности за совершенное преступление. С положениями теории уголовного права я был уже знаком и теперь в философских трудах различных мыслителей искал подтверждения сложившихся у меня взглядов на этот счет.