Капитала они, впрочем, не увидели. Как не увидели и компьютеров. Вместо технических новинок на КАЗе и в его окрестностях появилось большое количество молодых, поигрывающих мускулами мужчин с решительными лицами. Говорили, что они охраняют порядок, но какой, спрашивается, порядок, и от чего его надо охранять? Загадка вскоре разъяснилась: оказывается, «Логос-Авто», вместо назревшего обновления технической базы, занялся продажей казовских автомобилей. Мускулистые пареньки носили заграничное название дилеров, хотя по-русски для таких, как они, имеется другое, более крепкое слово. Функция дилеров заключалась в том, чтобы забирать готовую машину прямо с конвейера и тут же класть себе в карман половину отпускной цены «АвтоКАЗа». Если же независимый дилер хотел приобрести машину в обход сложившейся бандитской структуры, в девяноста процентах случаев он получал автомобиль с перекошенными дверьми, выбитыми стеклами, кривыми колесами или с другими повреждениями, которые нетрудно нанести все той же волшебницей кувалдой. Оставшиеся десять процентов сулили наивному постороннему, который осмелился сунуться в это осиное гнездо, что не машину, а его самого, точнее, его бренное тело обнаружат равнодушные милиционеры в одной из антониевских канав.
— Уж лучше была бы власть советская, чем власть бандитская, — перешептывались те представители начальства, кому не достался кусок логосовского пирога. Вслух произносить боялись: Валентин Янкелевич, даром что доктор наук, оказался невообразимо крут. Говорили, что на него в Москве работают даже чеченцы, с которыми ни царь, ни Сталин не смогли управиться… А Корсунский — смог! По-своему, он вызывал восхищение: мозги у него работали будь здоров, и а повышении своего благосостояния он выказывал умопомрачительную сообразительность. Взять хотя бы схему «реэкспорт»: по документам, машины КАЗа экспортировались за рубеж, а потом снова ввозились в Россию, что позволяло оплачивать сделку в течение более длительного времени и подразумевало еще более низкую цену, чем на внутреннем рынке. Естественно, автомобили все это время не покидали пределов завода…
Рост благосостояния Корсунского никак не затронул КАЗ. Валентин Янкелевич использовал его как корову, которую выдаивал до последней капли, но не холил, не чистил, кормил залежалым сеном, и то ровно столько, чтоб с голодухи копыта не отбросила. Дилеры сколачивали миллионные состояния — завод погрязал в долгах. Его не закрывали лишь потому, что он являлся крупнейшим в своей отрасли предприятием. Но и желающих поддерживать существование этого автомобильного доходяги денежными вложениями, на пользу тому же Корсунскому, не находилось: бескорыстные благотворители нынче перевелись! По-прежнему главной приметой казовского интерьера и фундаментом благосостояния «Логос-Авто» оставался рабочий с кувалдой. Только теперь это был истощенный рабочий с ржавой кувалдой. Но деваться ему все равно было некуда: завод оставался в Антонио единственным источником рабочих мест.
Это была не первая и не последняя история разорения советского наследия, запечатленная в памяти Питера. Все растаскивалось, разворовывалось, крохи, отобранные у одних, становились основой фантастического богатства других, избранных, немногих — слишком немногих… Вспышки холеры и тифа, небывалая распространенность венерических болезней, падение продолжительности жизни — все указывало на катастрофу. Но в чем же причина катастрофы? В том, на что отец и дед Зерновы уповали, как на манну небесную: в падении коммунистов. Дворяне-эмигранты считали, что коммунистический режим — единственное, что сдерживает богатырские силы русского народа… Да полно, не ошибались ли они? Впервые Питер усомнился в одном из принципов, что вели его вперед, вдохновляя на творчество.
Питер успел застать кусочек советской эпохи — на излете, на исходе сил и все-таки жизнеспособной, обеспечивающей жизнь своих граждан. Да, начало советской власти базировалось на преступлении, идеалы революции были самоубийственно-антинациональны, и сохрани русские верность этим идеалам, к тридцатым годам двадцатого века с Россией было бы покончено. Однако здравый смысл понемногу взял свое, и постепенно скопище революционных самоубийц на одной шестой части суши трансформировалось в обычное государство. В последние годы перед горбачевским крушением это было государство скорее тяжеловесное, чем агрессивное; его человеческий каркас составляли чиновники, а не маньяки. Его разрушили — во имя чего? Частная собственность, свободный рынок — твердят новые революционеры, точно заклинание; но частная собственность и свободный рынок — не панацея от всех бед. Они есть и в беднейших странах, но там нет здорового государства и здорового общества, составляющих основу цивилизованной жизни. Если русские (отрешенно подумал Питер, выводя себя за скобки национальности, которую привык считать своей) хотели что-то изменить, почему бы им было не начать с основ? Возрождать самостоятельность на местах, восстанавливать общественные организации, подмятые и сокрушенные советской властью, помогать церкви, укреплять семью… Сначала эти необходимые меры — свободный рынок потом! Но нет, снова сбросили, уронили государственный колосс, не добившись ничего, кроме тотальной нищеты и нигилизма. Чернейшего нигилизма, который вступает в свои права, когда нечего больше терять. Нет, право же, поневоле подумаешь, что в русской натуре заложена страсть к разрушению: как только у русского появляется шанс выбраться на поверхность, он немедленно старается себя утопить, да поглубже, чтобы остаться на дне.
Снова Распутин? Только сейчас, с точки зрения взрослого оценивая свой брезгливый ужас, вызванный фильмом о Распутине, Питер непреложно осознал, что это был ужас перед иррациональностью, хаотичностью русского начала. Об этой иррациональности отец ему не сказал: то ли постыдился, то ли, со своей аптечной склонностью к точным дозировкам и формулировкам, никогда в нее не верил. А ведь она — не выдумка врагов, не фикция! Захлестнутый с головой русским хаосом, Питер уперся лбом в холодящее вагонное стекло. На боковой полке хныкала больная девочка, выпрашивая у матери какое-то лакомство, противопоказанное ей из-за аллергии.
«Россию представляют в образе высокой, могучей, полногрудой женщины, — пронеслась у Питера мысль, порожденная слиянием вагонных и антониевских впечатлений, — даже штамп речевой существует: «Родина-мать»… А на самом деле, может быть, современная Россия — не мать, а дитя. Больной ребенок, которому плохо, поэтому он непрерывно хнычет и срывает повязки с лекарствами, но помочь себе не в силах».
Мать больной девочки, прижав к себе и машинально поглаживая по голове дочку, пустым взглядом уставилась в окно. Что стояло за этим взглядом: привычка к рабской покорности или вызревающее желание бунта?
Василий Григорьевич отлеживался на полу, дожидаясь прибытия «скорой». У него ничего не болело, он чувствовал себя как нельзя лучше, однако глаз предпочитал не открывать: мнимая потеря чувств несколько оттягивала момент наступления неприятностей, которые, рано или поздно, все равно произойдут, так лучше поздно, чем рано. На самом деле гендиректор «Росправа» Чернушкин не собирался кончать с собой. Невольная игра в самоубийство стала результатом непритворной паники. Вот уже год он ждал визита лиц, облеченных властью. Визит все откладывался и откладывался, постепенно его возможность становилась уж совсем нереальной. Чернушкин полагал, что, если даже подобный случай произойдет, он морально к нему подготовился и встретит этот миг во всеоружии. Но слово «прокуратура», произнесенное его секретаршей Ираидой Ивановной, выявило, что, вопреки самоуверенности, ни к чему он не подготовился, потому что подготовиться к такому нельзя.
Он сам виноват… Впрочем, может, не так уж и виноват, как сам думает. Василий Григорьевич порой любил посмотреть по кабельному каналу трансляцию состязаний в экстремальных видах спорта. С одной стороны, он находил утешение в той мысли, что ему, по крайней мере, не грозит опасность переломов рук и ног, но, с другой стороны, он понимал, что его занятие еще опаснее, потому что грозит переломом репутации и, в целом, привычной жизни. Он не ездил по горам на мотоцикле, он совершал куда более непредсказуемое родео, оседлав цифру, по финансовым полям. А здесь немало народу сложили буйны головы.
Василий Григорьевич думал, что удастся выкрутиться… Зачем же сразу в прокуратуру, он бы все объяснил! Но нет, исчезли трезвые мысли, оставив одно слепое, всепоглощающее желание: бежать! Справа от его кабинета по наружной стене проходила пожарная лестница, и Чернушкин рассчитывал, что с подоконника сумеет до нее допрыгнуть. Помешал сильный встречный поток воздуха из распахнувшегося окна. К тому же и занавеска окутала его, запутала… Словом, произошло то, что произошло. Возвращенный в пределы родного кабинета усилиями следователя Генпрокуратуры, Василий Григорьевич Чернушкин лежал на полу, и ему было стыдно.