Под ногами дрожащий дощатый мосток…
Огонек фонаря, и до боли родной,
Слышу голос отца у двери проходной…
Варвара внимательно слушает и отбивает босой ногой ритм стиха по спинке кровати.
Потом говорит, словно сделала бог знает какое открытие:
— Сентиментально. Беспомощно. Но что-то есть.
Я хотела бы знать, что именно, но тут рна вскакивает, роняя на пол книги, выхватывает у меня из рук листок с моими стихами, на минуту задумывается… И начинает быстро писать, лицо ее преображается, оно светится, оно лучится… Наконец она отрывается от бумаги, откидывает назад гриву пепельных волос и читает нараспев, отбивая ритм ногой по полу:
Наше детство — у-у-у! — басило гудком.
Звало в цех от пашен и вымен…
— Вымен? — воскликнула я в ужасе.
— Ну да… Множественное от «вымя»… Тут, понимаешь, такой подтекст: темная крестьянская стихия приобщается к производству… Вымя — это образ. В общем, ты почитай, подумай. И помни: язык поэзии — самый краткий, лапидарный язык. В двадцатом веке уже нельзя писать: «Ночами протяжный гудок…» Лучше просто дать самый гудок: у-у-у. А вообще, слушай: поезжай на свой сахарный завод и присмотрись к рабочей жизни. Ищи острую ситуацию. И помни: поэзия — самый краткий язык.
Я хмуро объяснила, что не могу поехать домой: поссорилась с отцом. Это только в стихах у меня: «…до боли родной» и все такое.
Огневая удивилась:
— Так помирись!
— Не могу, — сказала я, — у нас принципиальные разногласия…
Варвара возразила быстро:
— Ради поэзии не то что помириться с отцом — убить отца можно!
Карие глаза ее загорелись янтарным блеском, как тогда, когда она читала строки про «вымена».
Я стояла обескураженная и чувствовала себя отсталой мещанкой со своими нелапидарными стихами.
Варвара сжалилась надо мной.
— Слушай-ка, девочка! — Она тряхнула меня по плечу своей большой, почти мужской рукой. — Приходи в среду на диспут в редакцию «Рассвет революции». Там будут молодые поэты из моей группы «Семперанте».
Последнего слова я не поняла и по простоте души предположила, что здесь нечто связанное с эсперанто — про этот универсальный язык я слыхала.
Оказалось, что «семперанте» значит «всегда вперед» по-латыни. Так называлась поэтическая группа, состоявшая из трех человек: Варвары Огневой, юноши Саши и пожилого рабочего Осипа. Саша — тот самый, который орудовал с лампой, длинный, сухой и нервный студент, по наущению Варвары «посвятил всего себя поэзии технического прогресса».
Осипа Варвара называла «самородком», у нее это слово звучало как название профессии. Осип был тихий, ласковый и застенчивый, смотрел на Варвару с обожанием. В угоду ей писал странные поэмы про динозавров, про пещерный век, но для себя втайне сочинял звучные, красивые стихи о своей родной деревне под Сумами. Иногда он мне их читал мягким, приятным голосом.
Все трое с такой страстью говорили о поэзии, как у нас говорили только о революции.
Я стала ходить на чтения группы «Семперанте». Чтения почему-то назывались «ступенями». Кажется, имелось в виду, что каждое чтение ведет с одной ступени совершенствования на другую.
Но меня эти ступени никуда не вели. Кроме того, у меня просто не оставалось свободного Времени даже для чтения чужих стихов.
Хотя следствие по делу об убийстве в «Шато» нисколько не подвигалось вперед, мы все время думали о нем.
Шумилов предложил временную версию: убийство молодого человека, назовем его Икс, было совершено убийцей, назовем его Игрек, чтобы помешать разоблачению Иксом какого-то преступления, совершенного им, по-видимому, совместно с другими лицами.
Так юридически определялся мотив убийства.
Почему возникла мысль о виновности убитого? Не только из письма к Люсе, но и потому, что убитый получил обманным путем метрику Силаева и выдавал себя за него.
Кроме того, личность Ильи Силаева, дяди учителя, наводила на мысль о том, что это убийство — на политической почве. Если бы это подтвердилось, то дело уже не подлежало бы нашей компетенции.
Иногда мой начальник бывал сух и замкнут, и в такие часы к нему нельзя было подступиться. Но в этот вечер, излагая свои догадки, Шумилов даже вроде бы советовался со мной, и я поспешила высыпать все свои недоумения:
— Зачем Икс показывал дежурному именные часы, якобы принадлежавшие его отцу? Зачем он сдал метрику директору гостиницы? Видимо, это делалось для того, чтобы утвердить себя в роли Силаева?
— Правильно рассуждаете, — подтвердил Шумилов.
— Но для чего это было нужно Иксу, раз он решил заявить о своем преступлении?
— Вы невнимательны, — сказал Шумилов, — вы упускаете важные слова в одном из вариантов записки, адресованной Люсе. Там говорится: «еще вчера» он не знал, что решит явиться с повинной.
Начальник был прав. Но у меня был наготове вопрос, и Шумилов угадал его:
— Вы хотите знать, почему я ничего не предпринимаю? Есть положения, в которых лучше всего выждать.
— Выждать? Чего? Убийца заметет следы. Допросы служащих гостиницы ничего более дать не могут: никто не видел ночного посетителя, никто не слышал выстрела, никто не имеет никаких подозрений. Игрек не оставил никаких следов, мы ничего о нем не знаем.
Я говорила это все с такой горячностью, что она задела наконец Шумилова.
— Суета неуместна в нашем деле. Чего ждать? Постараюсь объяснить вам. Итак, существует — где, нам неизвестно — некая Люся. Несомненно, убитый делился с ней самым затаенным. На это указывает письмо к ней. Но причастна ли Люся к какой-либо преступной деятельности? Очевидно, нет. Если бы это было не так, убитый вряд ли написал бы именно такое письмо. Значит, в этом смысле Люсе нечего бояться. Значит, она сама к нам явится.
— Люся может опасаться мести со стороны тех, кто расправился с ее другом, — возразила я.
— Вы так думаете? — прищурился Шумилов. — А заметка в газете? Почему Люся должна сомневаться в том, что это самоубийство? Почему она должна думать о расправе?
— Допустим, что она поверила заметке. Но тогда зачем она явится в следственные органы? Какие мотивы приведут ее к нам?
— Гражданские, — ответил мой начальник тем непререкаемым тоном, который исключал дальнейшие рассуждения на эту тему.
Ночью мы с Шумиловым выехали на большой пожар. Еще не угасло пламя, сбитое пожарными командами, а мы уже работали: допрашивали свидетелей, сотрудников пожарной охраны, рабочих…
Закончилось все это ранним утром. Шумилов сказал, что пойдет прямо домой, а протоколы допросов велел мне отнести в нашу камеру. После этого я могла отправляться спать в свой «Эдем».
Идти было далеко. Я смертельно устала и надышалась гари. Кроме Моти Бойко, в нашей камере был еще человек. Маленький старичок в старомодной шляпе пирожком, каких не носили даже нэпманы, и в черном пальто с шелковыми лацканами, засаленными и потертыми. Я спросила, что ему надо. Он ничего не ответил, только растерянно поморгал редкими ресницами.
Но самое удивительное было то, что Мотя, нахальный Мотя, встретил меня, словно застигнутый врасплох. Он пробормотал что-то невнятное и поскорее выпроводил странного посетителя.
— Что это значит, Мотя? — спросила я строго.
— А тебе что? — огрызнулся он.
Тут же я забыла об этом случае. Начисто исчез из моей памяти и таинственный старичок.
Кнопка с цифрой 4 бесполезно лежала в коробочке с надписью: «Убийство в гостинице «Шато». Оттиски пальцев или другие следы на кнопке не обнаружились. А то, что она действительно оказалась принадлежностью счетной машинки, мало чем обогащало следствие. Так же, как и то, что клочок, в который была завернута кнопка, был вырван из губернской газеты двухмесячной давности.
— Надо идти не от кнопки, а от машинки, с которой она снята, — решил Шумилов.
— Почему вы считаете, что она снята? Она могла просто отломаться, и убитый хранил ее, чтобы отдать машинку в починку, — робко предположила я.
— По средствам ли счетная машинка провинциальному преподавателю русского языка, за которого выдавал себя убитый?
— Преподавателю — нет, но мы не знаем, чем убитый занимался в действительности.
— Вы правы, но если кнопка — просто кнопка, почему убитый искал ее с таким рвением и в такой неподходящий момент?
— Значит, не «просто кнопка». Но что же она?
— Пароль. Пароль, который он должен был предъявить, когда к нему вошли.
— А может быть, и предъявил, — дополнила я.
— Вряд ли: убийцы не могли оставить около трупа такую улику…
Я слышала про «предметные пароли». Знала, что иногда сообщники узнают друг друга по какой-нибудь обусловленной вещи. Но могла ли кнопка служить уликой?