его вине. Разве я смогу тогда жить?
– Если вы так беспокоитесь обо мне, – сказала Энид, – оставьте его в покое.
Каменное бесстрастие вернулось к нему, и он сказал глухо:
– Вы забываете, что я врач. Мой долг перед обществом…
– Теперь я точно знаю, что вы мерзавец, – сказала она. – У них всегда долг перед обществом.
Наступило молчание, и они услышали те единственные звуки, которые могли положить конец их поединку. По легким, не совсем твердым шагам и голосу, напевающему застольную песню, Энид сразу поняла, кто пришел. А через несколько секунд ее отец, праздничный и даже великолепный в своем вечернем костюме, уже стоял на пороге комнаты. Он был высок и красив, хоть немолод, и мрачный доктор выглядел рядом с ним не только невзрачным, но и неотесанным. Поэт обвел комнату взглядом, увидел открытое окно, и праздничное довольство слетело с его лица.
– Я был у вас в саду, – мягко сказал врач.
– Что ж, будьте добры покинуть мой дом, – сказал поэт.
Он побледнел – от гнева, по иной ли причине, – но говорил ясно и твердо.
– Нет, – сказал Джадсон, – это вы его покинете. – И кончил с непонятной жестокостью: – Я сделаю все, чтобы вас признали сумасшедшим.
Он выскочил из комнаты, а старый поэт повернулся к дочери. Та смотрела на него широко открытыми глазами; но лицо у нее было такого странного цвета, что он испугался на секунду, не умерла ли она.
Энид никогда не удавалось вспомнить всего, что случилось в страшные тридцать шесть часов, отделявшие угрозу от беды. Лучше всего она помнила, как в темноте, а может, на рассвете, в самый длинный час своей бессонной ночи, она стояла в дверях и смотрела на улицу, словно ждала, что соседи спасут ее, как спасают от огня. Именно тогда ее охватил холод, более жестокий, чем пламя: она поняла, что в такой беде от соседей не дождешься помощи и ничем не переборешь современной слепой тирании. У фонаря перед соседним домом стоял полисмен, и она чуть не позвала его, словно ей грозил взломщик, но тут же поняла, что с таким же успехом может взывать к фонарю. Если двум врачам заблагорассудится признать ее отца сумасшедшим, весь свет будет с ними, включая полицию. Вдруг она осознала, что раньше здесь полисмена не было. И тут ее сосед, мистер Уилмот, вышел из дому с легким чемоданом в руке.
Ей захотелось с ним посоветоваться – наверное, в тот час она посоветовалась бы с кем угодно. Она кинулась к нему и попросила уделить ей минутку. Он, кажется, торопился, но вежливо кивнул и вернулся с ней в дом. Входя, она почему-то смутилась. Кроме того, знакомое лицо и манеры мистера Уилмота стали какими-то другими. Он был в роговых очках, но взгляд его стал зорче. Одет он был так же, но выглядел как-то подтянуто и двигался ловчее.
От смущения и растерянности она заговорила так, словно все это случилось не с ней. Она спросила, не посоветует ли он, как быть ее знакомому, у которого нашли дуодиапсихоз. Не скажет ли он, есть ли такая болезнь? Ведь он много знает!
Он выслушал ее и согласился, что кое-что действительно знает. Он спешил, явно спешил куда-то, и все же быстро проглядел толстый справочник. Нет, сказал он, ему не кажется, что есть такая болезнь.
– Я подозреваю, – закончил он, серьезно глядя на нее сквозь очки, – что вашего знакомого надул шарлатан.
Сомнения ее подтвердились, и она пошла домой. Он вышел с ней, не скрывая нетерпения. Полисмен поздоровался с ним; в этом не было ничего странного – полисмены здоровались и с ее отцом, и с другими здешними жителями. Но Энид удивило, что сам он, проходя, бросил полисмену:
– До моей телеграммы – все по-прежнему.
Подойдя к своему дому, она поняла, что случилось самое худшее. У калитки стояло черное такси, и она чуть ли не с завистью подумала о похоронах. Если бы она знала, кто в такси, она бы тут же устроила скандал. Но она не знала, и вошла в дом, и увидела, что по обе стороны стола сидят два доктора в черном. Один из них – статный и среброволосый, в элегантном пальто – уже поднес перо к бумаге. Другой был гнусный Джон Джадсон.
Она остановилась у дверей и услышала конец их беседы.
– Мы с вами, конечно, знаем, – говорил Джадсон, – насколько вертикальное деление важнее прежнего, горизонтального, различавшего сознание и подсознание. Но профаны вряд ли слышали об этом.
– Вот именно, – ровно и мягко промолвил Дун.
Он говорил на удивление мягко и старался как мог утешить Энид.
– Скажу одно, – говорил он. – Все, что может смягчить удар, будет сделано. Не стану скрывать – ваш отец уже в машине, под опекой в высшей степени гуманных служителей. Все это ужасно, дитя мое, но, быть может, мы сплотимся особенно тесно, когда нас постигла…
– Ладно, подписывайте скорей! – грубо прервал его Джадсон.
– Молчите, сэр! – достойно и гневно ответил Дун. – У вас не хватает гуманности, чтобы разговаривать с людьми, которых постигла беда. Но мне, к счастью, не раз доводилось это делать. Мисс Уиндраш, я глубоко скорблю…
Он протянул руку. Энид растерянно взглянула на него и отступила назад. Ей стало страшно – так страшно, что она обернулась к Джадсону.
– Выгоните его! – закричала она пронзительно, как истеричка. – Он еще ужасней, чем…
– Ужасней, чем… – повторил Джадсон.
– Чем вы, – закончила она.
– Подписали вы или нет? – нетерпеливо крикнул Джадсон.
Дун подписал, как только от него отвернулись; и Джадсон, схватив бумагу, выбежал из дому.
Сбегая по ступенькам, он подпрыгнул, как школьник, вырвавшийся из школы, или как человек, добившийся своего. А Энид почувствовала, что могла бы простить ему все, кроме этого прыжка.
Позже – Энид не знала, сколько прошло времени, – она сидела у окна и смотрела на улицу. Горе ее достигло той степени, когда кажется: хуже быть не может. Но это было не так. Двое в форме и один в штатском поднялись по ступенькам, извинились и предъявили ордер на арест Уолтера Уиндраша по обвинению в убийстве.
Побуждения простых душ тоньше, чем побуждения сложных. Те, кто не копается в себе, способны почувствовать вдруг что-нибудь совсем неожиданное и непонятное. Энид была по-настоящему простодушной и никогда до тех пор не попадала в такой водоворот мыслей и чувств. И когда на нее свалился последний удар, она почувствовала: с такой сложной бедой ей не справиться, надо найти друга.
Она вышла из дому