— Дивное утро, — сделал господин Умэдзаки замечание, которое еще не раз повторил в первый день их путешествия (дивное утро перетекло в дивный день и, наконец, в дивный вечер).
— Весьма, — всякий раз отвечал Холмс.
В начале поездки мужчины обменялись считаными словами. Обособившиеся и отстраненные, они молча сидели на своих местах. На какое-то время господин Умэдзаки занялся писанием в маленьком красном блокнотике (новое хайку, подумал Холмс), а Холмс с дымящейся сигарой в руке созерцал мазки пейзажа за окном. Разговор завязался только при отправлении поезда от станции в Акаси, когда от встряски из пальцев Холмса выпала и покатилась по полу сигара (поводом к разговору послужил простой вопрос господина Умэдзаки, затем в беседу вовлеклось некоторое количество тем, и она продлилась до прибытия в Хиросиму).
— Позвольте мне, — сказал господин Умэдзаки, вставая за Холмсовой сигарой.
— Благодарю, — сказал Холмс; уже несколько привстав, он сел обратно и положил трости на колени (под таким углом, чтобы не задеть ногу господина Умэдзаки).
Когда они оба водворились на свои сиденья, а снаружи мимо них помчались сельские виды, господин Умэдзаки потрогал мореное дерево одной из тростей.
— Превосходная работа, не так ли?
— О да, — сказал Холмс. — Они со мною лет двадцать, очень возможно, что больше. Мои верные спутники.
— Вы всегда ходили с обеими?
— Недавно стал, то есть по моим меркам недавно, лет пять назад, если память мне не изменяет.
Чувствуя желание рассказать подробнее, Холмс объяснил: на самом деле для ходьбы ему требовалась одна правая трость, у левой же было важнейшее двойное назначение — дать ему опору, если он уронит правую и ему придется нагибаться за нею, или же быстро подменить ее, если она окажется утеряна безвозвратно. Ясное дело, продолжил Холмс, без регулярного подкрепления маточным молочком никакого проку от тростей не было бы — он не сомневался, что его уделом стало бы инвалидное кресло.
— Неужели?
— Безусловно.
И тут они разговорились всерьез, потому что оба жаждали обсудить достоинства маточного молочка, прежде всего его роль в прекращении или задержании процесса старения. Как выяснилось, перед войной господин Умэдзаки расспрашивал о целебных свойствах этой густой белой жидкости травника из Китая:
— Он явно придерживался точки зрения, согласно которой маточное молочко помогает при менопаузе и мужском климактерии, а также излечивает расстройство печени, суставный ревматизм и малокровие.
— Флебит, язву желудка, разные дегенеративные состояния, — подхватил Холмс, — и общую умственную и телесную слабость. Еще оно питает кожу, устраняет изъяны на лице, разглаживает морщины и предупреждает признаки естественного старения или даже досрочной дряхлости. — Поразительно, думал Холмс, что такая могучая субстанция, состав которой еще не изучен до конца, выделяется глоточными железами пчелы, создает матку из рядовой личинки и врачует столько человеческих заболеваний.
— Как я ни пытался, — сказал господин Умэдзаки, — я не нашел, или нашел весьма мало подтверждений ее лечебной пригодности.
— Но они существуют, — с улыбкой сказал Холмс. — Мы исследуем маточное молочко уже очень давно, разве не так? Мы знаем, что оно полно протеинов и липидов, жирных кислот и углеводов. При этом никто не приблизился к выявлению всего, что оно содержит, поэтому я исхожу из единственного подтверждения, которое у меня есть, — из моего доброго здравия. Но вы, похоже, не энтузиаст.
— Нет. Я написал одну-две статьи, но вообще-то мой интерес совершенно случаен. Так или иначе, боюсь, что в этом отношении я со скептиками.
— Прискорбно, — сказал Холмс. — Я надеялся, что вы уделите мне баночку на дорогу в Англию — а то я, видите ли, не запасся. Дома все наверстаю, но лучше бы я прихватил с собою банку-другую, этого хватило бы для ежедневного приема. К счастью, я взял предостаточно сигар, так что я не совсем остался без необходимого.
— Мы можем найти вам баночку по пути.
— Но ведь столько хлопот.
— Вряд ли это будет так уж хлопотно.
— Ничего страшного, правда. Сочтем это расплатой за забывчивость. Кажется, даже маточное молочко бессильно предотвратить неминуемое ухудшение памяти. Тут их разговор вновь взмыл вверх: теперь господин Умэдзаки мог, надвинувшись на Холмса, вполголоса, будто речь шла о чем-то неимоверно важном, спросить о его знаменитых дарованиях — а именно он хотел знать, как Холмс овладел умением с легкостью постигать то, что часто бывает недоступно окружающим.
— Мне известно, что вы верите в чистое наблюдение как в инструмент для получения окончательных ответов, но для меня загадка то, как именно вы наблюдаете. Из прочитанного, как и из моего собственного опыта, мне представляется, что вы не просто наблюдаете, но и припоминаете без усилий, чуть ли не с фотографической точностью, и как-то так приходите к истине.
— Что есть истина, спрашивал Пилат, — вздыхая, сказал Холмс. — Говоря со всей откровенностью, мой друг, я утратил вкус к истине. Для меня есть то, что есть, — зовите это истиной, если угодно. Иначе говоря — учтите, я сознаю все это, в основном оглядываясь назад, — я начинаю с самого очевидного, извлекаю как можно больше из наблюдения и переплавляю все это в нечто непосредственно полезное. Универсальные, мистические или пророческие смыслы — где, возможно, и кроется истина — меня не заботят.
А что же память, спросил господин Умэдзаки. Какова ее роль?
— В теоретических построениях и практических выводах?
— Да.
В молодости, поведал ему Холмс, зрительная память была фундаментом его способности к разрешению тех или иных трудностей. Когда он разглядывал какую-нибудь вещь или обследовал место преступления, все незамедлительно преобразовывалось им в точные слова и цифры, соответствующие предмету. Как только эти преобразования выстраивались в его голове (обращаясь во внятные фразы или уравнения, которые он мог и выразить словами, и увидеть внутренним взором), они откладывались в его памяти и, покоясь там, пока он бывал углублен в другие размышления, всплывали в ту самую секунду, когда он восстанавливал в уме породившую их обстановку.
— Со временем я понял, что мой ум больше не действует так свободно, — говорил Холмс. — Перемена наступила не вдруг, но теперь я отчетливо ощущаю ее. Средствами моей памяти — всеми этими сочетаниями слов и цифр — не воспользоваться, как раньше. К примеру, будучи в Индии, я сошел с поезда где-то в срединной части страны — короткая остановка, незнакомые места, — и ко мне тут же пристал пляшущий полуголый нищий самого жизнерадостного обличья. Когда-то я запомнил бы все вокруг в мельчайших подробностях — здание станции, лица прохожих, торговцев с их товаром, — но нынче подобное происходит редко. Я не помню здания станции и не скажу вам, были ли поблизости торговцы или прохожие. Я помню одно: приплясывающего передо мной беззубого смуглого нищего с протянутой за монетой рукой. Теперь для меня имеет значение лишь то, что я располагаю этим прелестным видением; место события несущественно. Шестьдесят лет назад я был бы удручен, если бы не вспомнил всех деталей. Но сейчас моя память не хранит ничего, кроме самого нужного. Частности не первостепенны — сегодня в моем сознании возникают исходные образы, а не легкомысленные панорамы. И я признателен за это.
Сначала господин Умэдзаки молчал с отсутствующим, вдумчивым видом человека, осмысливающего услышанное. Потом кивнул и помягчел лицом. Когда он снова заговорил, в его голосе звучала неуверенность. — Ваше описание очаровательно.
Но Холмс уже не слушал. В конце прохода открылась дверь, и в вагон вошла ладная молодая женщина в темных очках. На ней было серое кимоно, в руках — зонтик. Нетвердо шагая, она направилась в их сторону, приостанавливаясь для устойчивости; все еще стоя в проходе, она посмотрела в окно, ненадолго увлекшись проносившимся пейзажем, и ее профиль обнаружил обширный уродливый шрам от ожога, выползавший наподобие щупалец из-под воротника (вверх по шее, через правую скулу, пропадая в изумительных черных волосах). Она двинулась вперед, прошла мимо них, не взглянув, и Холмс подумал: когда-то ты была обольстительной девушкой. Еще недавно ты была самым прекрасным, что кому-либо доводилось видеть.
Они приехали в Хиросиму днем и, сойдя с поезда, попали в бурный водоворот нелегальной торговли — подстрекательские пререкания, сбыт запрещенных товаров, временами рев истомившегося ребенка, — но, после мерного громыхания и ровной качки, неизбежных при путешествии железной дорогой, это столпотворение было встречено с облегчением. Они, особо подчеркнул господин Умэдзаки, прибыли в город, переродившийся на демократических началах, — в этом самом месяце на первых послевоенных выборах прямым голосованием избрали его мэра.