Начинает грызть червь сомнения – туда ли еду? Тем ли экспрессом?.. Но тут раздается скрежет тормозов. За окном – вторая узловая – 40! И – торжественно-суетливый переход в следующий вагон, уже в «СВ». Не успел – ни выйти, ни размяться, ни оглядеться. Зато в соседнем купе с комфортом устроена жена с малышом. Батюшки-светы! «Малышу»-то уже скоро пятнадцать! Совсем же недавно…
Меняются раз за разом попутчики по купе. Но все как один – люди солидные. Тихо шелестят деловые бумаги. Подписываешь, почти не глядя, – свои ж люди, сочтемся! Стреляет пробками шампанское, растекаются по блюдечкам икорочка черная да икорочка красная, щиплет язык лимончик.
Но все чаще ностальгией сочатся воспоминания о тихоходном речном пароме «Детство». Впереди – широкие горизонты, а на палубе – тягомотная, как казалось, рутина. Улиткой ползет паром из первой четверти во вторую, затем в третью и, наконец-то в четвертую. И – ур-р-ра-а! Остановка на целых три месяца. Да здравствуют летние каникулы! Впереди-целая жизнь!.. С десяток отдельных летних жизней, каждая из них не похожа на другую, и ты сам в каждой из них – немножко другой: порой незнакомый, порой ущербный, порой по-щенячьи счастливый, но всегда растущий – и в смысле грифельных отметок на косяке двери, и во всех других смыслах тоже. Затем снова на паром – отсчитывать с настроением рекрута положенные четверти: первая, вторая… Уже и берег выпускного бала на горизонте. А там, за этим высоким берегом, раскинулось бескрайнее синее море желаний и возможностей. Но до него еще долгих, чрезвычайно долгих четыре года…
Сейчас же все, почти все уже в прошлом. Эх, с нынешним бы опытом да на тот чудесный паромчик. Сперва хорошо бы облазить все его закоулочки, во-вторых… Чего душу травить! Свои главные ошибки юности он знает – обман зрения и нетерпение.
Синее море заветных желаний вдруг отодвинулось до кромки горизонта. Надежда шептала: нужен «скорый-экспресс». У кого были билеты – тут же умчались, наскоро попрощавшись с однокашниками. Кто-то, не торопясь, решил остаться на том же пароме. Худо-бедно, но лет через пятнадцать река жизни сама впадет прямо в море. Он выбрал электричку – не чета экспрессу, но все равно скорость с паромом несоизмеримая.
…Да уж, оглянуться не успел, а уже за поворотом сорок пять… Эй! Проводник! А остановка?! Смотри-ка, промчались мимо… В поисках запропастившегося проводника (небось, где-то отсыпается, пьянь) успеваешь лишь очумело считать мелькающие за ночным окном светящиеся вывески: 46, 47, 48, 49… И невдомек, что после сорока пяти «скорый» противопоказан: взбесится либо поезд, либо человек. Эх, надо бы сойти раньше! Но одергивали «друзья»: синее море, мечты юности – пустая романтика! Без карьеры, без состояния – ты ноль… Пилила и жена: кому ты со своей лысиной нужен, сиди уж рядом и молчи в тряпочку. И теща: с кого сыну-то пример брать, зигзаги оставь молодым. А так хотелось «зигзага»: тянуло дернуть стоп-кран и свернуть навстречу синему морю, идти-ползти, и… будь что будет.
Он все же выпрыгнул. Когда поезд слегка затормозил на неизвестном полустанке «Шанс» – в нескольких километрах от пятидесятилетия . Шанс оказался липой, потемкинским деревянным щитом, крикливо разукрашенным для таких вот горе-прыгунов. Что называется, приехали!
Вместо синего моря – свинцовая гладь реки. Вместо соленого свежего ветра – запах тины и запустения. Едва различимый плеск воды. Лодка! И некто в ней неспешно подгребает к болотистому берегу.
– Переправишь? – кричит он.
– Отчего не переправить. Это моя работа. Залазь!
– А море?
– Море давно уж высохло… Здесь только эта река. Ты готов?
Уже оказавшись в лодке, он с интересом рассмотрел нездешнего вида переправщика с библейскими глазами, гордым профилем и печатью скорби на челе.
«Это же Харон!» – с ужасом осознал он, и в тот же миг лодку тряхнуло.
– …Станция «Ессентуки», – продребезжал механический голос, и состав, еще раз дернувшись, остановился. На перроне у еще закрытых дверей электрички толпился народ. И в самом вагоне, по обе его стороны, построились на выход пассажиры. Хлябин, притиснутый к дедку с засаленными волосами, старательно отворачивал лицо. Его подпирали сзади какие-то студенты.
– Осторожно, двери закрываются… – пригрозил механический голос под медленно разъезжающиеся в стороны створки. Люди с перрона ринулись внутрь, не выпустив выходящих. Затор. Натиск. Еще один…
Хлябин, зажатый в тиски с двух сторон, вдруг почувствовал, как карман плаща оттянулся чем-то тяжелым. Еще мгновение, и энергия спешащих на выход выплюнула их на платформу. Хлябин оттопырил карман и похолодел от ужаса: внутри лежал подкинутый кем-то будильник.
«Вот и все. Приехали!» – понял он и застыл соляным столбом на опустевшем перроне.
Электричка медленно проплывала мимо. Боковым зрением он заметил в тамбуре знакомый приплюснутый нос и недобрый взгляд.
«Есть еще, как минимум, минута, – вдруг дернулась мысль. – Иначе бомбой разнесло бы и вагон, и самого убийцу…» А Хлябин знал твердо, что тот, кто его приговорил , не камикадзе.
С величайшей осторожностью Хлябин стянул с себя плащ и, зажмурившись, швырнул его на другой, свободный от составов, путь.
Мгновение спустя он спрыгнул с другой стороны платформы на рельсы, по которым в сторону Кисловодска уходил его электропоезд.
Вольдемар
Урча и отплевываясь застоявшимися лужами, забуксовала под окнами мусорка. Ударили в набат стенки сменяющихся баков. Визжа на развороте, затрезвонил утреню первый трамвай: готовый аудиоряд к фильму «Грани Апокалипсиса»; причина инфаркта заблудившегося «пришельца» из позапрошлых веков; повод окончательно вынырнуть из сна – для нашего современника (надежней обычного будильника, проверено).
Но вчера я подстраховался. Ожидаемая спросонья трель разлилась ровно в шесть, нечаянно слившись в какофоническом экстазе с включившейся автозащитой «семерки», ночующей под нашими окнами. Солидарно забибикали автомобили, пугая спешащих к электричкам служащих. Вместо птиц на разные лады запели-заверещали сотовые. С новым утром, майское Пятигорье! Па-а-дъ-ем!
Двадцати минут хватило на сборы с лихвой. Отцовский полевой бинокль, набор разноцветных ручек и плоский отрывной блокнот на плотной картонной основе я положил в свою спортивную сумку еще вечером. Завтракать не хотелось – перекушу на пленэре. А тут подкатила и молочница – теть Дуся из Иноземцево. Вовремя! Наша двенадцатиэтажка – ее постоянный объект сбыта. Пластиковая бутылка еще теплого, часом раньше надоенного молока, свободно уместилась в сумке – поверх приготовленных загодя бутербродов с сыром-луком и парой кисловодских огурчиков их парников. Завтрак на траве практически в черте города-парка – такое в наши дни возможно разве что в раю.
Родичи уже встали.
– А Майя? – спросил я у матушки.
– Спит еще. Вчера ж в первом часу легли…
Конечно, пусть сестренка выспится. Вчера она была «гвоздем» кухонных посиделок. Попала-таки в Домик-музей Лермонтова до закрытия. И сразу нарыла две новости: церковь Скорбящей Божией Матери – первый храм… на Горячих Водах, построен в 1829 году… Именно там исповедовался Лермонтов! И второе – Майя успела сличить почерк поэта с заметками в уголке таинственного послания. Надпись была сделана похожим, очень похожим почерком. Совпадение по времени вскружило ей голову уверенностью: нашу находку держал в руках, читал и исследовал сам Михаил Юрьевич, двадцатишестилетний Мишель – за месяц до трагической дуэли.
Отзвонились сразу Мармарову. Он не был столь категоричен. И поручил Лодику связаться через музей с лермонтоведами, предоставив экспертам отпечатанный на ксероксе уголок с вероятным автографом поэта (без послания протоирея Василия, естественно). Для специалистов-почерковедов – более чем достаточно.
А Майе предстоит весь день копаться в архивной пыли краеведческого музея. Так что спите-спите, мальчики и девочки: вам предстоит долгая и кропотливая, а главное – коллективная работа. Я пойду иным путем. Своим. Недаром я рожден с Меркурием под таинственной звездой Денеб созвездия Северный Крест.
Меркурий, усиливающий, по словам Мармарова, мое творческое воображение, интуицию и «пробуждающий способности к ясновидению и предчувствиям», влек меня к смотровой площадке Машука (996 метров над уровнем моря). И ноги сумели привести меня к вершине всего за полтора часа!
Обзорная площадка вершины Машука в диаметре метров триста. В центре – телебашня, сбоку приютилась верхняя станция канатки. Минут десять спустя я выбрал удобное место обзора, ориентированное на памятные со школьных лет лермонтовские строки: