— Ну-ну, Карловна.. — поднялся из-за стола Туманский. — Я высоко ценю ваши усилия. Хотя и понимаю, что вы всегда относились ко мне с некоторой долей иронии и недоверия. Возможно, вы и правы… Но не в этом случае!
— Вы имеете в виду вашу жену? Это не по-христиански, Симон… — покачала она головкой. — Это есть бесчеловечно. У вас совершенно отсутствует сердце.
— У кого что отсутствует — разберемся денька через три… — Он побелел, щека дернулась. — И это именно Нина Викентьевна загнала нас всех в капкан, из которого мы можем и не выбраться. Так что оставим богу — богово, кесарю — кесарево, а мне — мое!
— Я могу удалиться? — гневно вскинула она полыхнувшую костром головку.
— Недалеко, — усмехнулся он, — и ненадолго. Она фыркнула и унеслась.
— Кто это? — осторожно спросила я, потому что он, грузно опустившись за свой стол, сызнова словно заснул, уткнувшись всем лицом в кулаки так, что я видела только его голый череп, на полировке которого медно отражались отблески камина.
— Замечательная женщина. Умница. А главное — никогда не врет… — пробормотал он. — Сейчас это такая редкость.
Он опять был другим — погасшим, раздавленным, каким-то грузно-опустошенным, как будто его накачанная туша была лишь видимостью, оболочкой. И было ясно, что он лишь преодолевает странное безразличие. Ко всему. Ко мне — тоже…
Я подошла к столу и уставилась на снимки. Это были фотографии самых разных женщин. Пожалуй, единым было то, что каждая из них была очень похожа на ту бедолагу из подвала. И все-таки это была не она — чего-то не хватало. Может быть, горделивости, какой-то совершенно точно обозначенной ироничной надменности, которую та сохранила и в смерти?
— Что все это значит?
— А… ерунда… Бред собачий! Это от безысходности!
Он одним движением сгреб снимки и бросил их охапкой в камин. Они горели плохо, и он помешал кочергой. Вместе со снимками занялись и обрывки каких-то бумаг, которые не успели прогореть раньше.
— А что вы тут жгли?
— Мои письма. Ей. Ее письма. Чтобы никто носа не сунул… Есть вещи, которые нельзя оставлять никому.
Глаза у него были как у больного барбоса, слезились от каминного дымка, пушистые бровки уехали вверх «домиком», щеки подвисли, утонув в глубоких, как шрамы, морщинах, и я впервые осознала, что он немолод. И вся его текучая сила, резкая грация и мощь — как вспышки. Особенно перед женщиной. Сейчас его хотелось почесать за ухом и сунуть ему под нос мозговую косточку, утешив: «Погрызи, Шарик…»
Он казался совершенно безобидным, угнетенным и домашним. И конечно, это было его очередное превращение, о чем я в тот миг не очень задумывалась. Мне его стало очень жалко, и я сказала:
— Зачем я вам нужна?
— А-а-а… Забудьте!
— Что? Фиговые делишки? Вам очень худо?
— Ну, если откровенно, хуже еще не бывало. Силки были поставлены, капкан насторожен, но я не понимала этого. Ему было нужно, чтобы я сама шагнула ему навстречу. Чтобы все выглядело так, что это лишь мое собственное желание и решение.
— Но я… я совершенно на нее не похожа…
— А вот тут вы ошибаетесь, Лиза… Разве дело только во внешности? В вас чувствуется какой-то… стержень. Несгибаемый, что ли? И, насколько я понял, вы абсолютно не трусливы.
— Это от страха… — засмеялась я. — Знаете, Панкратыч как-то брал меня на охоту, по первой пороше, на зайца… Русаки еще не отлиняли толком, зимние меха еще не надели и на пахоте, на снегу, были как на ладони. Далеко видно. Загонщики с собаками пошли по роще, поднимать серых, а мы стоим в поле, на выходе, ждем… И вот выкатывается совершенно мухортый зайчишка, величиной с детский валенок, и драпает прямо на нас. И тут из рощи вылетает что-то здоровенное, темное и с крыльями. Оказалось — филин! Видно, здорово оголодал, что средь бела дня решился взять харч! Растопырился и падает сверху на трусика, как на парашюте! Мы — рядом, но они на нас — ноль внимания! Своя разборка! Филин — громадина! Когти врастопырку, клювом щелкает, клекочет, шипит! И что вы думаете? Серый через башку кувыркается на спинку и как деранет его задними лапами! А задние у них — длиннющие, бритвенные, моща, как у кенгуру… Да как заверещит! Знаете, как зайцы кричат, когда смерть близко?
— Как дети…
— Точно! Филина аж подбросило! Пух и перья! Он раза четыре серого атаковал, и ничего… Потом, смотрим, а он крыло волочит и пешим ходом — ковыль, ковыль. До ближнего куста. Вот так и я: когда прижмет, чего с перепугу не наделаешь?
— Стукнули зайчишку?
— Зачем? Мы по Ленину! Помните тот анекдот, где он лису отпускает? Панкратыч у меня был справедливый.
Что-то я совсем развеселилась, будто мы в нашем старом доме чаи с ним распиваем. Но дом был чужой, и он еще был совсем чужой, и я запоздало осекла себя, понимая, что выгляжу полной дурой со своими детскими байками.
— Очень любили деда?
— Другого не было.
— А вы знаете, тут его еще хорошо помнят, академика Басаргина… — сказал он. — Говорят, леса отстоял, не давал рубить! Мы ведь недавно здесь обосновались. Раньше все это в партийной казне числилось. Но, судя по всему, сюда мало кто из Кремля и со Старой площади добирался. Не очень-то престижная точка была. Для чиновников из не очень чинных… Это все Нина… Ей здесь нравилось…
— Вернемся к нашим баранам! — грубо пресекла я его излияния. — Во что вы влипли… э-э-э… Симон?
— А вы полагаете — я… влип?
— У меня на такие дела нюх! Сама такая! — бесшабашно сказала я. Мне очень захотелось быть решительной, самостоятельной и независимой. Тем более что даже эта самая Элга заключила, что лично я способна на самостоятельные решения. Хотя лично я так никогда бы и не подумала.
— Полагаю, что такие вещи, как годовые ставки по валютным депозитам, суммарная величина неттооборота, афилированные структуры, подконтрольный офшор, овернайт и даже элементарный транш — для вас понятия несколько… несколько непривычные? Ну, мягко скажем, туманные?
— Ничего! Я способная! Может, даже талантливая! — скромно ответила я. — Напрягусь — все дойдет.
— Чтобы все понять, лет десять напрягаться надо, — усмехнулся он. — Да и то не все дойдет. Не обижайтесь, по себе сужу! Это моя половинка в этих областях плавала как рыба в воде…
— Может быть, хватит темнить? Я, конечно, пень пнем, но так понимаю — у вас для меня есть какая-то работа?
— Ну, если это можно назвать работой…
— Давайте своими словами! Без траншей! И офшоров!
— Ну что ж… У меня выхода нет. Но прежде чем я введу вас в курс дела, позвольте полюбопытствовать, сколько вы возьмете за свои услуги?
— Это в каком смысле?
— В смысле баксов, марок, евро или тугриков! В лирах хотите? В йенах? Конечно, контракта не будет. Как говорится — из уст в уста! На условиях полного безоговорочного подчинения и абсолютного молчания на ближайшее столетие!
Он цедил сквозь зубы, словно нехотя и почти безразлично, но глаза его ожили и стали острыми.
— Это вы про деньги, Симон?
— А про что же еще?
— А без этого нельзя? Ну, просто так, по-человечески? Мол, так и так, Лизавета Юрьевна, у меня проблемы… Вы — мне, я — вам… На основе полной безналичности и в порядке всечеловеческого гуманизма?
Он понял, что я психанула, и сказал хмуро:
— Не надо так со мной!
— Вот и со мной так не надо!
Я как бы в глубоком возмущении вознеслась из кресла, пронесла себе картинно — манекенная походочка от бедра, задница в легком колыхании, губки закушены в деланной обиде, — причалила к бару и плеснула себе чего-то желтого. Конечно, это было и нелепо и смешно — нечто столбообразное в Ефимовых кедах изображает из себя как минимум царицу Савскую перед Соломоном или, на крайний случай, Клеопатру, охмуряющую Цезаря, но я ничего поделать с собой не могла. Почему-то мне очень надо было напомнить ему, что меня еще не заморозили в их холодильнике, в отличие от его обожаемой супруги, и я все-таки — вполне живая и кое на что еще способная леди. А не вышеупомянутая Элгой шлюха с Тверской, из числа тех, которых и интересуют его поганые баксы, марки или йены!
Я не такая! Не продажная, значит… А очень даже благородная, совершенно бескорыстная, вполне готовая по-дружески разделить его печали и горести.
В то же время в моих ушах неслышимо звучал голос невидимого крупье: «Господа! Ставки сделаны!» (в казино близ Хаммеровского центра в Москве нас когда-то затаскивал Витька Козин), блистающее колесо рулетки сливалось в размытый цветной круг, шарик скакал и падал, мечась между красным и черным, и где-то там была моя цифра, на которую я поставила все: и мое в общем-то безмятежное детство на Большой Волге, и Панкратыча с Гашей, и тот день, когда Петька Клецов отворил калитку в мои девственные благоуханные сады, и бездумно-веселые года в «Торезе», и наш старый дом на обрыве, и первый мой выход на танцы, когда я дрожала от ужаса, что немыслимо уродлива и никому не нужна…