Как все воры, одевался я хорошо: вельветовый пиджачок, хромовые сапожки, белая кепка, отчего меня принимали за "домашнего".
Кроме карманов, брошек, серег занимался я и другими разновидностями воровской профессии. Вообще строгого "профиля" у меня не было, как и у многих начинающих блатачей в ту пору; что подвертывалось под руку, то и обделывал. Можно было снять сапоги с рундука? Снимали. Срезать окорок? Срезали. Взять партию нижнего белья? Брали. Действовали часто "шатисй" по нескольку человек.
Ходили мы и "по-тихой", непременно в четыре-пять утра, не позже. Все спят, форточки в домах открыты.
Залезешь, обойдешь на цыпочках, возьмешь часы, брошку. А то заходишь днем в квартиру, - тоже "потихой" называлось. Снимешь с вешалки пальтишко, перетыришь товарищу, тот сразу драпать, а если хозяйка выйдет, попросишь водички. Напьешься, поблагодаришь вежливо. Заметит пропажу, делаешь удивленное лицо. "Украли? Я-то при чем? Обыщите".
Случались у нас и крупные кражи. Годы-то шли, я рос, обогощался опытом, меня хорошо узнали известные воры, брали в "дело". Особенно мне заполнился комиссионный магазин на Арбате, который мы обработали втроем. Чего тут только не было! Картины, бронзовые канделябры, меховые ротонды, каракулевые манто, отрезы драпа, шелка, костюмы разных фасонов, ковры! Подельщики мои вязали узлы, а я даже и не прикоснулся ни к чему: в глаза мне бросился изящный посеребренный корнет-а-пистон французской фирмы "Кортуа" и две трубы Циммермана. "Илюха, - окликнул меня один из корешей. - Чего в муру уткнулся? Хапай цимес". Я только отмахнулся. Воры уже привыкли к моим "чудачествам". Я совершенно не пил, отказывался нюхать кокаин, курить анашу, лишь папиросками баловался: "Ира", "Дюшес", "Д. Е." - "Даешь Европу". Что у меня всегда было за пазухой - шоколад. Все время грыз, в любое время мог угостить плиткой, - тогда шоколад продавали на вес, - и что удивительно: не испортил зубы. Ночевав я сперва по асфальтовым котлам, подъездам, а когда деньжонки завелись, в "углах", притончиках.
Так с комиссионного магазина на Арбате я только и унес музыкальные инструменты. Трубы Циммермана куда-то сбыл, - сейчас уж не помню, куда, а коркет-а-пистон оставил себе. Был он первого сорта, на посеребренной глади - золотые листики и птички.
Ночью в шалмане играл на нем ворам, подбирал мелодии на слух. Ворам понравилось, они подпевали мне, плясали. А я вспомнил профессора Адамова, как свистел ему в Рукавишниковском, как он заверил, что из меня вырастет музыкант. "А что, если снова начать учиться? Инструмент собственный". На решения я был скор, как и вся наша "бражка". Наутро я уже был на Садово-Кудринской. Здесь, на садах у нового зоопарка, в Кабанихином переулке в деревянном доме жил Адамов. Я еще из приюта ходил к нему не раз, подружился с его младшим сыном Леонидом, учившимся при консерватории по класу виолончели: мы с ним голубей гоняли, держали охоту белых николаевских, плеких, монахов. Тайком я заглядывался на дочку профессора Таню, будущую балерину Большого театра.
Поднялся на второй этаж, позвонил. Вспомнили меня сразу, приняли радушно.
- А, свистун, - сказал Михаил Прокофьевич, - ты где ж пропадал? Чем занимаешься?
- На заводе, - соврал я. - Учеником слесаря.
Это уже был 1920-й, мне шел пятнадцатый год. Михаил Проксфьевич мало изменился: так же остался сухощав, прям, ничуть не согнулся, тот же орлиный нос, острый взгляд черных глаз, даже тот же сюртук с фалдами.
- Музыку, Илюша, небось забросил?
Я достал корнет-а-пистон, припрятанный в передней, показал профессору. Он был приятно удивлен.
- О, да какой великолепный инструмент: "Кортуа" первый сорт. Это редкость. Где достал?
В те годы меньше произносили "купил", а чаще "достал". Я почувствовал, что покраснел до ушей: вдруг профессор где-нибудь видел мой корнет-а-пистон?
Сейчас я бы уже не осмелился так поступить. Я пробормотал: "С рук у одного гаврика", и чтобы скорее изменить тему, достал большую плитку развесного шоколада, положил на стол.
Думаю, что это мое приношение поразило хозяев больше, чем музыкальный инструмент. Опять начались расспросы, откуда у меня такая роскошь, "деликатес"? Снова пришлось врать: мол, подрабатываю на стороне починкой, делаю зажигалки, продаю на Смоленском рынке.
По-прежнему мы с Леонидом погоняли голубей: у него осталась всего одна пара мраморных. Меня сажали обедать, я отказался, а собираясь уходить, сказал профессору:
- Я чего хочу спросить, Михаил Прокофьевич. Не примете ль меня опять в ученики? Я платить буду.
Так я вновь стал брать уроки музыки у профессора Адамова. Приходил я к нему на дом аккуратно три раза в неделю, занимался упорно. Корнет-а-пистон стал моим любимым другом, ложась спать, я клал его рядом. На слух я подбирал мелодии модных песенок, играл "Интернационал", "Гоп-со-смыком", что очень любили воры, но уже очень скоро освоил и гаммы, и скрипичный ключ, легко разбирал ноты.
На пустыре у рынка обычно собиралось множество подозрительного люда, всегда шла карточная резня; обмывали фарт в ресторане Крынкина, и, конечно, сюда нередко заглядывали "легавые" с Малого Гнездниковского, где в те годы помещался Московский уголовный розыск. И вот как только они показывались, я начинал во всю силу легких резать "Интернационал". Это служило условным сигналом: опасность!
Воры, спекулянты, барыги - вся "черная аристократия" немедленно бросались врассыпную, и агенты розыска недоумевали, почему исчезали копошившиеся вокруг людишки.
Все-таки они догадались, что дело не обходится без меня. Я прикинулся простачком: "Чего вы? Я у профессора Адамова учусь. Урок готовлю". Возможно, с Малого Гнездниковского и наводили справки, и Михаил Прокофьевич подтвердил: да, к нему ходит способный паренек-слесарь. А я менял пароль, и при очередной облаве играл то "Яблочко", то "Барыню", и снова агентов встречал голый пустырь.
Учеба моя у Адамова шла бы весьма успешно, не случайся осечек. Дело в том, что, позанимавшись дватри месяца, я вдруг исчезал на целых полгода и не казал носа на Кабанихин переулок: это означало, что меня все-таки хватали и сажали за решетку. После таких отлучек Михаил Прокофьевич сердился:
- Опять, Илья! - встречал он. - Так невозможно заниматься. Только наладимся, войдем в ритм - исчесаешь. У тебя же амбушюр пропадет. А он должен развиваться.
Амбушюр - это такой "мозоль" на верхней губе от трубы. Нет амбушюра нет легкости в игре, да без упражнения и пальцы теряют гибкость, быстроту движений.
- Работа, Михаил Прокофьевич, - выворачивался я. - Восстановительный период в республике, иль же не знаете? Срочное задание, чуть не сутками у верстака за тисками.
Наконец он как-то сказал мне:
- Хочешь, я позвоню на завод, объясню этим... как они теперь называются: завкомы? У тебя ж способности, рабочим сейчас везде дорога. А то хочешь, съезжу? На какой улице твое предприятие?
Еле я отговорил профессора, обещав, что буду посещать теперь аккуратнее. "На чем мы там остановились. - сдаваясь, но по-прежнему сердито спрашивал Адамов. - Я уже забыл. Не мудрено: пять месяцев не показывался. Ты у меня единственный такой ученик". Я и сам еле помнил: "Эти... диезы вы объясняли". Профессор вспомнил: "Гм. Мажорную гамму уже сдавал мне? Примемся за минорную... до трех знаков".
Занятия продолжались до следующего моего отдыха где-нибудь в Бутырках или в Таганке. Дело в том, что мой "медовый месяц" на воле кончился. Какой он бывает у воров? Когда? Всегда в начале "деятельности". Мальчишкой, когда меня хватали и не удавалось вырваться, я начинал хныкать, с перепугу пускал самую настоящую слезу: "Дя-а-денька, я больше не буду. Е-есть хотел. Сестренка дома голодная". Мне соболезновали в толпе, которая собирается на рынках, толкучках по поводу всяческого происшествия, заступались: "До чего жизнь дошла! Хорошие дети и те с путя сбиваются. Отпусти уж его!"
Взрослых так не жалеют. Я хоть и не был высок, а и в плечах раздался и взгляд стал острый, да и примелькался на Смоленском, на пустыре, в ресторане Крынкина. Главное ж, меня уже взяли на учет и в местном отделении милиции, и в "уголке" на Малом Гнездниковском. Когда же сводили в дактилоскопию и взяли отпечатки пальцев, сфотографировали и разослали мою "вывеску", ознакомились со мной в тюрьмах, - тут наступил крах, который бывает у всех воров: теперь я уже больше сидел в тюрьме, чем гулял на свободе. За мной тянулись "задки", "грязные следы", я не мог спрятаться за вымышленной фамилией, меня тут же опознавали и выводили на чистую воду.
Всякий раз, попадая за решетку, я определялся в сапожную мастерскую. Почему в сапожную? Да ведь еще в отрочестве я помогал матери в Работном доме шить "бахилы", тапочки, чувяки. Пальцы у меня ловкие, быстрые, к тому же развитые на корнет-а-пистоне, и скоро я научился отлично сучить дратву, тачать, вырезать заготовки. Главное ж, что я мог делать - перетягивать бурки, - работа "хитрая", которую далеко не всякий мог освоить. Сапожной мастерской в Бутырках заведовал вольнонаемный армянин Абаянц.