немедленно, и мы вступили в права владения. Я перевез вещи из гостиницы в тот же вечер, а на следующее утро и Шерлок Холмс последовал моему примеру. Его багаж состоял из нескольких коробок и чехлов с одеждой. Целый день мы трудолюбиво распаковывали и раскладывали свои пожитки, чтобы обустроиться наилучшим образом. А когда с этим было покончено, начали постепенно приспосабливаться к своему новому жилищу и обживать его.
Неудобным компаньоном Холмс, совершенно очевидно, не был: его привычки были постоянными и мирными. Он редко бодрствовал после десяти часов вечера, а по утрам неизменно завтракал и уходил прежде, чем я просыпался. Иногда он дни напролет проводил в химической лаборатории, иногда – в прозекторской, а время от времени – в долгих прогулках, которые, похоже, заводили его в самые глухие и неблагополучные уголки города. Энергия его казалась неистощимой, когда он впадал в рабочий раж, но время от времени наступала обратная реакция, и он мог дни напролет лежать в гостиной на диване, с каменным лицом, не произнося почти ни единого слова. В такие периоды я замечал в его глазах такую мечтательную отрешенность, что, не будь его образ жизни столь трезвым и воздержанным, на ум могло прийти подозрение: уж не употребляет ли он какой-нибудь наркотик.
Неделя шла за неделей, и мой интерес к нему, мое любопытство относительно его жизненных целей постепенно становились все глубже и настоятельней. Сама его личность и его внешний облик были таковы, что привлекали внимание даже самого поверхностного наблюдателя. Ростом немногим более шести футов, он был так избыточно худ, что казался значительно выше. Взгляд у него был острый и проницательный, если не считать тех периодов, когда он впадал в апатию, о них я уже упоминал, а тонкий орлиный нос придавал его лицу вид настороженный и решительный. Квадратный, несколько выдающийся вперед подбородок тоже свидетельствовал о том, что он – человек волевой. Его руки всегда были перепачканы чернилами и изобиловали следами воздействия химических препаратов, притом что действовал он ими исключительно деликатно, в чем я неоднократно имел возможность убедиться, наблюдая, как он манипулирует своими хрупкими научными инструментами.
Читатель может счесть меня неисправимым пронырой, поскольку я сам признаюсь, какое любопытство вызывал во мне этот человек и как часто я позволял себе испытывать его сдержанность, касающуюся всего, что было связано с ним самим. Однако прежде чем вынести подобный приговор, вспомните, сколь бесцельной была тогда моя жизнь и сколь мало было в ней такого, что могло бы завладеть моим вниманием. Здоровье не позволяло мне рисковать и выходить из дома, если погода не была исключительно теплой и солнечной, а друзей, которые могли бы навещать меня и скрашивать монотонность повседневного существования, я не имел. В подобных обстоятельствах меня, естественно, неодолимо влекла тайна, окружавшая моего сотоварища, и я тратил немало времени в попытках проникнуть в нее.
Медицину он действительно не изучал. В ответ на мой вопрос он сам подтвердил мнение Стэмфорда на этот счет. Судя по всему, не занимался он и систематическим курсом самообразования, который мог бы позволить ему претендовать на научную степень или иную форму признания, открывающую дверь в ученый мир. Тем не менее его страсть к определенного рода исследованиям была настолько исключительной, а его знания в определенных эксцентричных рамках настолько обширны и доскональны, что иные его наблюдения меня просто ошарашивали. Разумеется, никто не стал бы работать так усердно или собирать сведения так тщательно, если бы не имел в виду достижение некоего определенного результата. Читатели, предающиеся бессистемному чтению, редко отличаются точностью своих познаний. Ни один человек не будет сжигать свой мозг, разбираясь в незначительных на первый взгляд проблемах, если у него нет достаточно основательной причины это делать.
Его невежество было столь же удивительным, сколь и его познания. О современной литературе, философии и политике он не знал практически ничего. Когда я процитировал Томаса Карлейля [9], он с наивнейшим видом поинтересовался, кто это такой и чем знаменит. Однако кульминации мое изумление достигло тогда, когда я случайно обнаружил, что он – полный невежда в области теории Коперника и строения Солнечной системы. То, что в девятнадцатом веке существует человек, понятия не имеющий о том, что Земля вертится вокруг Солнца, показалось мне настолько неправдоподобным, что я почти не мог в это поверить.
– Вижу, вы удивлены, – сказал он, с улыбкой наблюдая за изумленным выражением моего лица. – Но теперь, когда вы меня просветили, я постараюсь как можно скорее забыть эту информацию.
– Забыть?!
– Видите ли, – пояснил он, – по моему убеждению, человеческий мозг изначально представляет собой маленькую пустую мансарду, которую вам предстоит заставить мебелью по собственному усмотрению. Дурак тащит туда всякую деревяшку, какая встретится на пути, поэтому знание, которое ему действительно может понадобиться, вытесняется оттуда или, во всяком случае, оказывается захламленным стольким количеством ненужных вещей, что достать его в случае необходимости просто не представляется возможным. Человек же разумный очень избирателен в смысле того, что он размещает в своей интеллектуальной мансарде. Он не станет заполнять ее ничем, кроме инструментов, необходимых для выполнения его работы, но уж их-то ассортимент будет у него очень богат, и содержать его он будет в идеальном порядке. Ошибочно думать, что у этого маленького помещения эластичные стены и оно может расширяться до любых размеров. Поэтому неизбежно наступает момент, когда для того, чтобы добавить любое новое знание, приходится забывать что-то из ранее приобретенного. И чрезвычайно важно не допустить, чтобы бесполезные факты вытесняли полезную информацию.
– Но Солнечная система! – запротестовал я.
– А какой мне в ней прок? – нетерпеливо перебил он. – Вы говорите, что мы вращаемся вокруг Солнца. Если бы мы вращались вокруг Луны, для моей работы разница не стоила бы ни гроша.
Это был весьма подходящий момент, чтобы спросить его, в чем именно состоит его работа, но что-то в его манере подсказало мне, что он может счесть вопрос неуместным. Тем не менее, поразмыслив над нашим разговором, я рискнул сделать свой вывод. Он сказал, что не станет запоминать ничего, что не пригодится для решения его задач. Стало быть, все знания, которыми он обладал, должны быть полезны именно ему. Я мысленно перечислил разнообразные сферы, в коих он обнаружил высочайшую осведомленность. Я даже взял карандаш и записал их. Изучая получившийся документ, я не смог удержаться от улыбки. Вот как он выглядел:
Шерлок Холмс – границы знаний
1. Знание литературы – ноль.
2. Знание философии – ноль.
3. Знание астрономии – ноль.
4. Знание политики – слабое.
5. Знание ботаники – разное: хорошо осведомлен о свойствах белладонны, опиума и ядов в целом; о практическом садоводстве не знает почти ничего.
6. Знание геологии – практическое, но ограниченное: может по внешнему виду отличить разные виды почв; после прогулок показывал мне пятна на своих брюках и по их цвету и консистенции определял, какое в каком районе Лондона получено.
7. Знание химии – глубокое.
8. Знание анатомии – точное, но не систематизированное.
9. Знание криминальной литературы – безграничное. Похоже, он досконально знает все подробности всех преступлений, имевших место в нынешнем столетии.
10. Хорошо играет на скрипке.
11. Мастер в фехтовании на деревянных рапирах [10], великолепный боксер, блестяще владеет холодным оружием.
12. Обладает обширными практическими знаниями в области британского законодательства.
Дойдя до этого пункта, я в отчаянии швырнул свой список в огонь. «Если я до сих пор не смог понять, какую цель преследует человек, сочетая все эти знания и умения, и сообразить, какого рода призвание требует их всех, – сказал я себе, – то лучше сдаться сразу».
Выше я упомянул искусную игру Холмса на скрипке. Мастерство его было действительно выдающимся, хотя и экстравагантным, как, впрочем, и все прочие его умения. То, что он умеет – и хорошо умеет – исполнять сложные сочинения, мне было отлично известно, потому что по моей просьбе он играл «Песни без слов» Мендельсона и другие мои любимые произведения. Однако наедине с собой он редко извлекал из своей скрипки то, что можно было бы назвать собственно музыкой или хотя бы знакомой мелодией. По вечерам, откинувшись на спинку кресла и закрыв глаза, он небрежно водил смычком по струнам лежавшего на колене инструмента. Иногда его звучание было торжественным и мелодичным. Иногда – фантастическим и бравурным. Несомненно, оно каким-то образом сообразовывалось с мыслями, владевшими исполнителем, но понять,