– Я его взял.
– А Джеки Питерс знает?
– Нет. Я сам его взял.
В нашем городке собственность всегда собственность, разбитая, сломанная, ветхая – все равно.
– Да ты что, Джули! – сказал я. – Вот узнает Джеки Питерс, тебе тогда не поздоровится.
– Да почему? Он же ему не нужен, – возразил Джули.
– Но ты уволок его из участка, – объяснил я.
– Да они его и не хватятся, – упрямо настаивал Джули.
Но они, разумеется, хватились, правда, чуть ли не через месяц, а к тому времени Джули успел его починить. Или, вернее, аккордеон починили они вдвоем с мистером Мэйкписом, часовых дел мастером, – редкий случай, когда Джули принял помощь кого-то из жильцов. На беду, про это прослышал Джеки Питерс и обвинил Джули в краже, больше того, сам папаша Питерс облачился в свой полицейский мундир, пожаловал в дом к миссис Кристо и заявил, что сын ее вор и если украдет еще что-нибудь, не миновать ему суда.
– Ох, нет, – задохнувшись от ужаса, вымолвила миссис Кристо. – Тут какая-то ошибка.
– Никакая не ошибка, миссис Кристо, – возразил Питерс. – Он стащил аккордеон.
– Тогда я его накажу, – в тревоге пообещала она, прижав руки к своей пышной, беззащитной груди. – Воровать – грех. Страшный грех.
И тут же, на глазах Питерса, Джули (по-моему, в первый и в последний раз) получил легкий, почти ласковый шлепок, а Питерс получил обратно свой аккордеон и унес его к себе в участок.
– Что твой отец сделал с аккордеоном, Джеки? – безо всякой злобы спросил Джули назавтра Джеки Питерса.
– Не знаю, – ответил Джеки. – Наверно, опять кинул под старую смоковницу.
Джули этого было довольно. Вечером он пошел и снова унес аккордеон, но на этот раз спрятал, и ни матери, ни кому другому не сказал куда, хотя ясно было, что аккордеон унес он. Питерс-старший надел свой мундир и, в конце концов, отыскал пропажу в старом погребе за домом миссис Кристо; увидав аккордеон у него в руках, Джули коршуном налетел на полицейского и руками, босыми ногами, ногтями, зубами вцепился в ляжки Питерса и повис на нем, а тот весь затрясся от хохота. Человек он был не злой и сказал миссис Кристо:
– Да ну его, миссис Кристо! Заплатите мне пару шиллингов, и пускай его берет аккордеон.
Отдать даром было невозможно, вещь полагалось продать, а в нашем почти деревенском безденежье и скудости тридцатых годов два шиллинга тоже были деньги. Но миссис Кристо достала их из кошелька и протянула полицейскому, и тот со смехом покатил прочь на своем велосипеде, предвкушая, как станет рассказывать в гостинице «Белый лебедь» про нападение Джули на его ноги.
– Ну что тебе тощий кот, – всякий раз повторял он, рассказывая эту историю. – Кинулся мне в коленки, да так и впился зубами, ногтями, чем попало.
То был еще один пример внутренней непричастности Джули к условностям, которые правили нашим законопослушным городком, и нам было куда интересней узнать про эту его выходку, чем приглядеться, на что ему аккордеон. Это никого не занимало.
Я и сам не припомню, когда об этом задумался. О музыке в ту пору я знал очень мало (меня учили играть на пианино) и теперь знаю не многим больше, но мне сразу бросилось в глаза, что когда Джули присаживался на поленницу с аккордеоном в руках, он вовсе не пытался подобрать какую-нибудь знакомую мелодию, как наверняка сделал бы любой из нас. Его же, видно, увлекали аккорды и резкие арпеджио. Сожмет мехи и пробежит пальцами вверх по клавишам, беря консонирующие аккорды, потом вниз – и аккорды уже иные, он всячески их варьирует, получается странно, но слушать можно. Джули понятия не имел об основах сольфеджио, о нотном письме и спрашивал у меня, как называется та или другая нота. Я мог ему объяснить расположение нот – до, фа, ля мажор и еще кое-каких, далеко не всех: на клавиатуре аккордеона было пятнадцать белых клавиш – от фа до фа – и всего пять черных. Но, похоже, его с самого начала вовсе не интересовала общепринятая система нотного письма. Он хотел знать только разные сочетания и аккорды, а тут я ничего не мог ему объяснить, просто не понимал, о чем он спрашивает.
– Спроси у мисс Майл, – говорил я ему.
Мисс Майл иногда играла на маленькой фисгармонии – инструмент принадлежал одному из соседей, во время разных евангелических процессий с песнопениями он запрягал лошадь и возил фисгармонию на тележке. Только на это она и годилась, а все-таки Джули и она могла бы помочь.
Но Джули словно и не слыхал моего совета, он лишь ткнул пальцем в фа-диез и спросил:
– А этот провал зачем?
– Какой еще провал?
Он прошелся по клавишам от ре-диез до фа-диез.
– Вот этот большой провал между черными клавишами.
– А я почем знаю? – сказал я. – Просто уж так устроено.
– Почему черных клавиш меньше, чем белых? – допытывался он.
– Не знаю, Джули, – сказал я, пожав плечами. – Просто такое устройство. – Ответить вразумительней я не умел.
Объяснение мое явно его не удовлетворило, и даже тогда я почувствовал: между тем, что он хотел знать, и тем, что я в силах ему объяснить, – глубокая пропасть. Несколько месяцев спустя я, наконец, уговорил Джули зайти к нам домой (я к нему ходил, он же к нам никогда), и удалось мне это только потому, что я пообещал показать ему наше пианино. Я сел, спотыкаясь, сыграл простенькое упражнение для пяти пальцев и сразу почувствовал: лучше бы не играл.
Холодным, отчужденным взглядом Джули словно воздвиг стену между собой и этими звуками, он просто не желал их слышать. И это я тоже понял сразу – ему незачем начинать, спотыкаясь на самых первых ступеньках, как учили музыке меня. Общепринятое нудное, слепое повторение гаммы за гаммой – совсем не то, что зачарованные поиски той сложности, которая и есть музыка. Он просто хотел узнать, что значит то или иное сочетание нот, как оно возникает и что порождает.
Вот и все, что я могу сказать об отношении Джули к музыке в ту пору. Вероятно, знай я до тонкости все пути, которыми Джули шел к познанию музыки, я бы непременно раскрыл их, ведь это очень важно для того, что я хочу о нем рассказать. Точно пушкинский Сальери, он воистину поверял гармонию алгеброй, которая известна была ему одному, и если так ведет прирожденного музыканта его дар, то именно так и шел Джули.
– Как это назвать, если все меняется? – спросил он однажды, когда мы сидели на поленнице.
– Если что меняется?
– Ну, начинает звучать по-другому, – нетерпеливо пояснил он. – Переходит из одной высоты в другую, вверх или вниз. Все звуки сдвигаются и…
– Не пойму, про что ты, – тупо отвечал я.
– Если получается вот так! – сердито крикнул он и взял несколько причудливых аккордов.
В ту пору, в тринадцать лет, вопрос его был мне не по зубам, но со временем до меня дошло, чего он добивался: он хотел, чтоб я объяснил ему переход из мажорного ключа в минорный. А так как я не мог ни понять его, ни объяснить, Джули махнул на меня рукой.
К сожалению, наглухо закрытые двери его духовной жизни помешали ему изучить общепринятое нотное письмо. С самого начала он придумал собственную систему записи, впрочем, она не осталась неизменной. Но первый способ, который я видел, был и примитивен и вместе с тем поразителен. Джули садился на корточки возле поленницы, брал палку и с завидной быстротой рисовал на песке всю фортепианную клавиатуру, включая и черные клавиши, которые так его заинтересовали. Потом над нарисованными клавишами или под ними пальцем или палкой ставил какие-то условные значки – не для того, чтобы «играть» на фортепиано, но чтобы лучше разобраться в своих таинственных математических расчетах.
Весь этот школьный год, пока мы, остальные, играли в футбол, в крикет, плавали в речке или просто валяли дурака, он вот так часами просиживал на корточках перед своей песчаной клавиатурой. Но едва кто-нибудь из нас пытался заглянуть через его плечо или спросить, что он там такое рисует, Джули одним махом стирал клавиатуру и уходил прочь.
Если можно вообще назвать время, когда Джули стал меняться, то началось это на пасху в год его тринадцатилетия – возраст, когда, согласно Ветхому завету, мальчик достигает зрелости и его торжественно посвящают в мужчины. Джули окрестил (или – на их евангелический лад – посвятил в мужчины) в нашей реке седовласый, серолицый евангелист, доктор Уинстон Хоумз, – он разъезжал взад и вперед по берегам нашей реки и с пылом насаждал евангелическую веру в городах и селениях. В Сент-Хелене он появлялся раза три-четыре в год.
Я уже знал его – он всегда останавливался в доме Джули. Но стоило ему неожиданно появиться, и я приходил в замешательство, потому что обычная отрешенность Джули удесятерялась, и он наглухо замыкался в себе. Доктор Хоумз обычно подходил к нам, когда мы сидели на поленнице за домом миссис Кристо. Он надвигался по песчаной дорожке, точно грозная черно-белая тень (был он высок – ростом шесть футов три дюйма), и еще издали своим трубным гласом принимался вопрошать Джули, тверды ли его нравственные устои, хранит ли он в душе своей образ Христа? Блюдет ли чистоту духа? Помогает ли матери исполняться радости пред господом нашим?