будто самой себе. — Odi et amo… И чем больше люблю, тем больше ненавижу…
Я застыл. Значит, все-таки… она…
— И страдаю… — словно эхо подхватил Мышкин.
— Вы помните? И я тоже… Все позабывала, а стихи помню. Значит… вы понимаете?..
Мышкин молча кивнул.
— Любила его… всегда… — с видимым трудом продолжала мать. — С самого начала. И чем сильнее, тем больше ненавидела. Впрочем, я повторяюсь… Ненавидела… за все. За собственную слабость, за его низость, за все… И ведь с Сонькой что-то случилось, я чувствую…
— И за вас… — неожиданно дополнил Мышкин.
Только тут что-то у меня в голове стало поворачиваться и вставать на место. А я-то, идиот — я ведь до этой самой минуты был уверен, что она говорит о себе!
— И за меня, — печально согласилась мать. — Конечно, за меня тоже… Она не любит, когда меня обижают. Мы с ней всегда друг за друга заступались.
— Как вы узнали? — спросил Мышкин.
— Револьвер, — коротко ответила она. — Она отдала его мне, уже давно… Хотела спрятать, подальше от Соньки. Боялась, что та чего-нибудь учудит. У девочки бывают… странные настроения…
При этих словах Мышкин опустил голову. Я случайно заметил, что руки его сжались в кулаки.
— Ну словом… так ей было спокойнее… — ничего не замечая, продолжала мать. — Мы спрятали его у меня в бюро. Я его запираю. Вчера я хотела положить бумаги в другой ящик… а он там… Она… перепутала… в спешке…
Тут я не выдержал.
— Это мог быть кто-нибудь… Саша, например. С него станется! Он и ко мне в комнату зачем-то лазил!
Тут мать впервые за все время взглянула на меня.
— Не думаю, Володя, — сказала она очень мягко. — Не знаю, что ему понадобилось в твоей комнате… Но в моем случае… нет, не думаю, что это он… Я просто не успела рассказать… Мы вместе спрятали револьвер в ящик, третий снизу, потом я его заперла и дала ей ключ… Один из двух.
— Зачем? — быстро спросил Мышкин.
Мать выглядела озадаченной. Было видно, что этот вопрос до сих пор не приходил ей в голову.
— Ей-богу, не знаю… Как-то так… Там все ящики открываются одним и тем же ключом. И с самого начала ключи были в двух экземплярах. Ну вот я и отдала ей один… Общая тайна, два ключа, две посвященные… Сама не знаю…
Она опустила голову и задумалась. На этот раз молчание прервал Мышкин:
— Скажите… Она была у вас в тот день, когда погиб ваш муж?
Мать сжала руками виски.
— Была, — сказала она еле слышно, а потом еще раз, чуть погромче. — Была. Приехала вечером, очень поздно, практически ночью… после того, как объявили… Совсем больная. То есть… не больная, а… — она опустила голову еще ниже.
— Мама, — снова не выдержал я, — скажи, пожалуйста, ты брала мою газету?
— Нет… — неожиданно пробормотал Мышкин.
Я ничего не понял.
— Твою газету? — растерянно переспросила мать. — Как это — твою? Не понимаю, о чем ты?
— Видите?! Вот видите! — восклицал я, словно в лихорадке. — Она не брала. А кто-то же ее взял! Это Саша, я вам говорю, это Саша! Кто же еще? Он ко мне в комнату лазил. И ключ он мог спереть, сделать копию. Он шпионил…
Этот монолог, кстати, я до сих пор вспоминаю со стыдом. Чистой воды попытка спрятать голову под крыло.
— Ну не знаю… — устало сказала мать. — Что-то уж слишком профессионально. Подсмотрел, подслушал, выкрал… Никто ведь не знал… кроме нас…
— Скажите, — неожиданно вклинился Мышкин, — вы не знаете, где она?
Мать покачала головой.
— Не знаю. Я открыла сама. У меня ключи от этой квартиры. Ее не было. Чемодан…
В эту самую секунду все мы совершенно ясно услышали, что в замке поворачивается ключ…
Ну вот, хорошенькое дело! Я затеял всю эту историю с сочинительством для того, чтобы освободиться, отключиться и так далее. А сейчас пишу и чувствую, как по телу ползут мурашки. Все как тогда. Впрочем, психоаналитики, кажется, так и работают. Сначала предлагают пережить заново все прошлые ужасы и только потом на них плюнуть. Что-то в этом роде… Ну не знаю, посмотрим… С первой частью уже все в порядке. Насчет пережить заново…
Она вошла, увидела нас и остановилась. Что-то мелькнуло у нее в глазах, какое-то странное выражение, неуместное даже… И честное слово, больше всего оно было похоже на облегчение.
— А, вы уже здесь… — сказала она совершенно спокойно. — Ну и ладно. Раз так — я никуда не поеду, — и бросила беглый взгляд на чемодан.
— А к-куда ты собиралась? — с запинкой выговорила мать.
— Далеко. Очень далеко. На север. В монастырь.
Я боялся на нее смотреть, но и не смотреть не мог, как загипнотизированный. Какая-то хмурая сосредоточенность была в ее светлых глазах, сосредоточенность человека, который все решает и решает трудную задачу и никак не может с ней справиться. Глядя на Марфушу, я вдруг со всей отчетливостью понял, что она не в себе. И Мышкин, по-моему, думал о том же. Очень точное выражение, между прочим. Именно так: не в себе, а где-то снаружи, сбоку, в некотором удалении от собственных выводов и поступков.
— Сначала-то я хотела… ну в общем…. еще дальше… — задумчиво продолжала она, как бы беседуя сама с собою. — А потом поняла — нет, не могу… Уж этот-то грех не отмаливается. И за нее кто-то должен молиться… А на мне и без того достаточно…
Ее речь становилась все более сумбурной. Она опустилась на стул и закрыла лицо руками. Мне показалось, что она плачет, однако, когда она снова заговорила, ее голос звучал спокойно:
— В тюрьме-то, конечно, хуже… А вообще мне все равно…
Мы слушали как зачарованные. Она обвела нас внимательным взглядом.
— Вы, наверное, хотите, чтобы я все рассказала?
С губ моей матери слетел какой-то неопределенный звук — что-то вроде: «Н-не…» — и замер, не успев превратиться в слово.
— Я расскажу. Только сяду…
Она опустилась на стул и сказала сосредоточенно, как будто отчитываясь:
— Значит так… Началось с письма. То есть, что это я? Началось-то оно когда? Тысячу лет назад. Но я не о том… Я задумала после письма. Помнишь, Лена, за завтраком письмо принесли — как он тогда растерялся? Помнишь?
Мать кивнула, буквально пожирая ее глазами.
— Ну вот… Сонька-то она ведь какая… рассказать — ничего не расскажет, спросишь — не ответит, но чтобы прятать, скрывать что-нибудь — так тоже нет. Все разбросает на самом виду… Раньше-то я ее бумаг не трогала. Все по-честному. А потом… уж