Наконец приходил и наш черед. Мы выстраивались на «линии огня» и заряжали оружие.
Инструктор дядя Вася, бывший солдат, седенький, маленький, с ватой в ушах, ходил за нашими спинами, приговаривая:
— Целиться под нижний обрез черного яблока!
— Не дергать спусковой крючок!
И тому подобное, уже привычное, без чего, казалось, и наган не выстрелит.
Первым стрелял Федя Доценко. Мне, как самой маленькой, доставалась последняя в ряду мишень. Выжидая, пока я выпущу последний патрон, товарищи всеми способами выражали свое нетерпение: шумно вздыхали, переминались с ноги на ногу, а Володя Гурко принимал позу бегуна перед стартом.
Не успевало отзвучать эхо моего последнего выстрела, как все срывались с мест и бежали к мишеням.
И опять мне было хуже всех: пока я добегала до своей мишени, Доценко уже успевал ее рассмотреть и отпустить на мой счет ядовитое словечко.
Да, у моей мишени было подлинно черное, безжалостное сердце: несмотря на все мои старания, оно оставалось нетронутым.
Ночью я видела странные сны: мушка вылетала из прорези и, жужжа, уносилась под потолок. Вся команда с криком гонялась за ней…
Я сказала дяде Васе, что у меня сбита мушка.
— Проверим! — холодно ответил он и вышел к барьеру с моим наганом.
Пули легли в самый центр черного круга, тесно, как семечки в подсолнухе. Пять десяток. Пятьдесят из пятидесяти возможных. Я была пристыжена.
Нетерпеливый Володя Гурко заявил, что у его нагана «тугой спуск». Дядя Вася ослабил спусковой крючок, теперь выстрел раздавался всегда неожиданно, и Володя жаловался, что не успел «выделиться».
Стрельба продолжалась до тех пор, пока в момент прицела синеватая дымка не появлялась перед глазами и черное яблоко, казалось, начинало скатываться с белого поля.
Наверху вечер встречал нас свежестью бульвара, сиянием уличных фонарей. Но нас тянуло обратно в пекарню. Мы любили наш подвал с его запахами пороха и оружейного масла.
Строевую службу преподавал нам латыш Озол, молодой гигант с прямыми светлыми волосами и длинными белесыми ресницами. Поправляя положение при стрельбе лежа, он без стеснения дергал нас за ноги, всех, кроме Наташи, перед которой робел.
В конце концов Озол отобрал у Наташи наган и сказал, что она будет сестрой милосердия: стрелковое дело ей не давалось, пули ее уходили «за молоком» и «в белый свет как в копеечку».
Зато в строю Наташа была правофланговая — почти одного роста с Федей. Недаром Семка ее определял в жены консулу.
А Семка из города исчез. Говорили, что он струсил: боялся, что пошлют на банду. А может быть, он просто перебрался в другое место и теперь там кричит про «анархию — мать порядка» и рекомендует себя «пламенным чернознаменцем».
Куда он делся, не знал даже его папа Абрам Шапшай, который погорел на собственных спичках: у него все-таки отобрали его фабричку. Теперь это была-уже не частная «Этна», а государственная фабрика «Пожар коммуны».
В любом случае Семка смылся вовремя: нас действительно отправили на банду.
Командовал отрядом Озол. Он был молчалив, угрюмоват, и мы только недавно узнали, что его зовут Жан. Это звучало хорошо, все равно как у парижского коммунара. И он курил трубку.
Перед выступлением мы собрались на митинг во дворе штаба ЧОНа. Это был тот самый двор, где мы каждый вечер маршировали, брали винтовку «на руку» и «к ноге» и строились: «Равнение направо! По порядку номеров рассчитайсь!»
Но сейчас этот обычный, утоптанный нашими ногами двор с редкими сосенками, толпящимися у забора, выглядел обжитой квартирой, которую мы покидали надолго. А некоторые, может быть, навсегда. Эта мысль только сейчас пришла нам в голову.
На митинге с напутственным словом от губкома КП (б) У выступил мой дядя. Он поднялся на трибуну, поставленную посреди двора, но не стал ни ерошить волосы, ни пить воду, как делали все ораторы. И сказал тоже не так, как все говорили:
— Рано вам, товарищи, выпало идти в бой. Молоды еще вы. Совсем ребята. Но и Советская власть молодая. Если сейчас ее не удержим, и нам, и детям нашим томиться в рабстве.
Он поднял руку и негромко добавил:
— За свободу, за большевистскую партию, за Советскую власть!
Ответное выступление Володи Гурко было кратким. Он сказал:
— Мы выступаем против лютых махновцев — банды Леньки Шмыря. Сам Ленька — уголовник. При нем советник, какой-то гимназист. В плен наших не берут: рубают на месте. Ну и мы им спуску не дадим! Да здравствует комсомол Украины!
Володя тряхнул чубом и спрыгнул с трибуны, гремя винтовкой. Володя Гурко, райкомщик и центрфорвард, коренастый крепыш, был у нас за старшого.
Вечером наш отряд погрузился в вагоны на товарной станции. Вдали, в городе, еще переливались цепочки освещенных окон, в центре — ярче, на окраине — тусклее, а здесь было совсем темно и глухо, словно мы отъехали уже очень далеко. И какое-то странное чувство охватило нас: там, в городе, ничего о нас не знали. Не знали, что мы идем воевать и, может быть, даже защищать их.
А здесь была темь, прерывистый паровозный гудок, негромкая команда и мерный стук колес: «У-ходим на бан-ду!» И все громче, быстрее, слитнее: «Ба-н-ду- ДУ-ДУ!..
Потом в монотонную скороговорку колес вступила песня. Сначала одинокое Наташкино контральто, густое и напористое, бросило в молчание требовательные слова, даже приказ:
«Смело, товарищи в ногу! Духом окрепнем в борьбе!»
Потом, словно в брешь, пробитую в душной стене тишины, устремился тесный строй голосов, в котором я различала мужественный баритон Володи Гурко и тенор Миколы.
Потом пели украинские, протяжные, с неожиданными плавными излучинами и веселыми высокими завитками песни. И уже не было слышно угрожающего стука колес: ду-ду-ду.
С песнями покидали мы наш асфальтовый берег со сбивчивым следом деревяшек, наш очаг в сиянии медного чайника над бывшим парикмахерским салоном «Эдем».
На рассвете поезд остановился среди степи. Мы проснулись от внезапной тишины: ни перестука колес, ни паровозных гудков — ничего. Дверь теплушки была отодвинута. Степь слегка курилась прозрачным газовым туманцем. Наташа подняла растрепанную голову.
— Ой, бок отлежала. Твердо как… — Она потрогала свернутую у нее под головой шинель. Я отметила, что это была та самая длинная кавалерийская шинель Жана, предмет зависти наших мальчишек.
— Подумаешь! Лежишь, как принцесса, на нижних нарах и еще привередничаешь, — отозвался сверху Котька.
— Почему мы стоим, а? — Наташа приготовилась снова улечься, но в это время у вагона показался Жан с Володей Гурко, и она поспешно стала укладывать косы вокруг головы.
— Здравствуйте, товарищи бойцы, — сказал Озол.
Мы нестройно ответили.
Володя объяснил, что впереди бандюки разобрали путь, но их отогнали, и теперь там идет ремонт. Выходило, что мы проторчим здесь долго.
Жан стоял в картинной позе и курил трубку.
— Слушайте, хлопцы! — сказал Микола. — Я знаю эту местность. Здесь, вон под насыпью, дорога в бывшее имение бывшего графа Дурново…
— Ах, вы с графом были знакомы домами! — сейчас же вставил Котька.
— Так я же приезжал сюда… — пытался объяснить Микола, но Котька не унимался:
— Да-да, ты приезжал охотиться. Густопсовая охота.
— Просто псовая, — пробасил Володя.
— А у них, у графов, густо… — настаивал Котика.
Наташа приподнялась и шлепнула Котьку туфлей
по голове:
— Дайте человеку слово сказать, треплы!
— Мой дядька у графа конюхом служил, — наконец выдохнул Микола, — у графа кобылка была…
— Конюхом? Фи! Мезальянс! — опять перебил Котика.
— До чего невежда! — возмутилась Наташа. — Мезальянс — это неравный брак!..
— А я про что? Про графа и кобылку. Ясно сказано было: любимая кобылка…
Володя хохотал, повиснув на железной ступеньке. Жан улыбался, не выпуская изо рта трубки.
— Ну вас к чертовой матери. Я же к чему говорю: давайте сходим искупаться, там пруды — закачаешься!
— Жан! Пусти купаться! — заорал Котька и спрыгнул на насыпь. — Отпусти! Все равно стоим! А то вшивость разведем!
Жан нахмурил брови и вынул трубку изо рта:
— Не все. Девушки, ты, ты и ты… Вы идите. Остальные на местах.
— Ура! — закричал Котька.
По дороге Микола рассказывал об удивительной жизни его дяди у графа Дурново, о том, что места эти славились своей живописностью:
— Такой журнал был: «Имение и…» В общем, имение и что-то…
— Имение и наводнение? Имение и затруднение? — подсказал Котька.
— Заткнись! — вышел из себя Микола, — «Усадьба и…»
— Усадьба и свадьба? — не унимался Котька.