— Я дам ему что-нибудь. У меня он всегда ест.
— Что верно, то верно, Папа.
Рауль Вильяррой взял бутылку и наполнил бокал до половины. Хозяин научил его не наливать вино сразу, как только откроешь бутылку, а выждать несколько минут, чтобы оно задышало и отстоялось.
— Кто сегодня делает обход, Папа?
— Я сам. Каликсто уже предупрежден.
— Вы действительно хотите, чтобы я ушел? Хотите побыть один?
— Да, Рауль, и не волнуйся, все в порядке. Если ты мне понадобишься, я позвоню.
— Обязательно позвоните. Но я в любом случае зайду попозже вас проведать.
— Ты прямо как Мисс Мэри… Ладно, иди себе спокойно, я пока еще не превратился в развалину.
— Я знаю, Папа. Ладно, хорошего вам сна. Завтра я приду в шесть и приготовлю вам завтрак.
— А Долорес? Почему бы завтрак не приготовить ей, как обычно?
— Поскольку Мисс Мэри в отъезде, я должен быть вместо нее.
— Хорошо, Рауль, как хочешь. Спокойной ночи.
— Спокойной ночи, Папа. Как вам вино?
— Превосходное.
— Очень рад. Ну, я пошел. Спокойной ночи, Папа.
— Спокойной ночи, сынок.
У кьянти и в самом деле был изумительный вкус. Его прислала в подарок Адриана Иванчич, юная венецианская графиня, в которую он влюбился несколько лет назад и которую сделал Ренатой в романе «За рекой, в тени деревьев». Он пил темное кьянти, вспоминая терпкий вкус губ девушки, и это придавало ему бодрости и снимало чувство вины за то, что он пьет больше положенного.
Если он хочет еще пожить, никакой выпивки, никаких приключений, предупреждали его Феррер и все другие врачи. С кровяным давлением дела обстояли плохо, начавшийся диабет грозил усугубиться, печень и почки так и не пришли в норму после авиакатастроф, пережитых им в Африке, а зрение и слух могут еще больше ослабнуть, если он их не побережет. Целый ворох болезней и запретов — вот что от него осталось. А как с боями быков? Можно, но без излишеств. Дело в том, что ему позарез нужно было снова съездить на корриду, окунуться в ее атмосферу, чтобы закончить переработку «Смерти после полудня», дававшуюся ему с таким трудом. Он выпил бокал до дна и снова налил. Тихое журчанье струящегося по стеклу вина напоминало о чем-то, чего он никак не мог восстановить в памяти, хотя это было связано с каким-то событием в его жизни. Что бы это, черт подери, могло быть? — задумался он, и тут ему открылась ужасная истина, о которой он и раньше догадывался, но старался о ней не думать: если ему противопоказаны новые приключения, а старых он уже не помнит, тогда о чем писать?
Биографы и критики всегда особо подчеркивали его тягу к опасности, войне, экстремальным ситуациям — словом, к приключениям. Одни считали его человеком действия, ставшим писателем, другие — фигляром, искавшим экзотики и опасностей, чтобы добавить значимости тому, что он создавал как художник. Однако же все — те, кто расточал ему похвалы, и те, кто критиковал, — приложили руку к мифотворчеству вокруг его биографии, которую, и тут все мнения совпадали, он создал себе сам своими действиями в разных концах света. Истина, как всегда, куда сложнее и страшнее: не будь у меня такой биографии, я не стал бы писателем, сказал он сам себе и посмотрел бокал на свет, но не стал пить. Он знал, что обладает ограниченной и обманчивой фантазией, и только благодаря тому, что он рассказывал о действительно увиденном и пережитом, ему удалось написать свои книги, пронизанные той самой правдой, какой он требовал от литературы. Без богемной жизни в Париже и увлечения корридой он не написал бы «Фиесту». Без ранения в Фоссальте, миланского госпиталя и безнадежной любви к Агнессе фон Куровски не появился бы роман «Прощай, оружие!». Без сафари 1934 года и горького вкуса страха, испытанного при встрече с раненым буйволом, он не смог бы написать ни «Зеленые холмы Африки», ни два из своих лучших рассказов — «Недолгое счастье Фрэнсиса Макомбера» и «Снега Килиманджаро». Без Ки-Уэста, катера «Пилар», бара Sloppy Joe's, контрабанды алкоголя и историй, рассказанных Каликсто, не возник бы замысел «Иметь и не иметь». Без испанской войны, без бомбардировок и жестокого братоубийственного безумия, без страстной любви к бездушной Марте Геллхорн никогда бы не были написаны «Пятая колонна» и «По ком звонит колокол». Без участия во Второй мировой войне и Адрианы Иванчич не было бы романа «За рекой, в тени деревьев». Без долгих дней, проведенных в водах Мексиканского залива, без выловленных им серебристых марлинов и историй о других огромных марлинах, услышанных от рыбаков Кохимара, не появился бы «Старик и море». Без «Фабрики плутов», которые помогали ему в поисках нацистских подводных лодок, без усадьбы «Вихия», без «Флоридиты», ее напитков и ее завсегдатаев, а также без немецких подлодок, которые кто-то на Кубе снабжал горючим, он не написал бы «Острова в океане». А «Праздник, который всегда с тобой»? А «Смерть после полудня»? А рассказы о Нике Адамсе? Или эта треклятая история из «Райского сада», которая никак не вытанцовывается, хотя становится все длиннее и длиннее? Он-то это прекрасно знал — чтобы создавать настоящую литературу, он должен жить настоящей жизнью: сражаться, убивать, ловить рыбу, жить, чтобы иметь возможность писать.
— Нет, подонки, не придумывал я себе жизнь, — произнес он вслух, и ему не понравилось, как прозвучал его голос в абсолютной тишине. Он залпом допил вино.
С бутылкой кьянти под мышкой и бокалом в руке он подошел к окну гостиной и вгляделся в ночной сад. Он старательно напрягал зрение, пока у него не заболели глаза, пытаясь что-то увидеть в темноте, как это умеют дикие африканские кошки. Все-таки что-то должно существовать, помимо заранее предусмотренного, за рамками очевидного, что-то, способное придать некое очарование последним годам его жизни: не может же все сводиться к тягостным запретам, лекарствам, забывчивости и усталости, боли и набившей оскомину повседневности. В противном случае жизнь победила бы его, раздавила без всякой жалости, это его-то, провозгласившего, что человека можно уничтожить, но нельзя победить. Дерьмо все это, пустая болтовня и вранье, подумал он и налил себе еще вина. Ему было необходимо выпить. Ночь обещала стать бессонной.
Но только два года спустя он наконец понял, что, если бы Мисс Мэри оставалась дома, возможно, та злополучная ночь со вторника на среду не стала бы отправной точкой на пути, приведшем его к трагическому исходу.
*
На старой деревянной двери висело выцветшее объявление, гласившее: «Закрыто на инвентаризацию. Просим извинить за беспокойство». Откуда они его выкопали? — удивился Конде и озаботился судьбой прежнего объявления, которое Хемингуэй распорядился повесить на этой самой двери в усадьбе «Вихия»: Uninvited visitors will not be received.[3] Именно так, категорично и по-английски, как будто только из англоязычного мира могли нагрянуть в этот уединенный уголок близ Гаваны незваные гости. А говорящие на других языках, это кто — зверюшки? Конде толкнул дверь, вошел на территорию усадьбы и стал подниматься по ступеням к дому, где больше всего лет прожили писатель и его слава и где гостили некоторые из самых знаменитых людей своего времени и некоторые из самых красивых женщин своего века.
Едва ступив на эту территорию, неотделимую от литературы, под сень манго и нескольких пальм, несомненно росших здесь и когда дома еще не было в помине, Марио Конде почувствовал, что снова возвращается в святилище своей памяти, которое он предпочел бы держать на замке, под охраной приятной и сдержанной ностальгии. Более двадцати лет не приезжал он в усадьбу, где до этого бывал — увы, всегда без приглашения — десятки раз и поднимался по этим самым ступеням вслед за другими посетителями, словно участвуя в торжественной процессии: то были далекие уже времена, когда он тоже мечтал стать писателем, и миф о старом горном леопарде, со всеми его военными и охотничьими подвигами, с его отточенными, как бритва, рассказами и насыщенными жизнью романами, с его такими, казалось бы, простыми и одновременно такими глубокими диалогами, был идеальной моделью того, какой может быть литература и каким должен быть человек, подчинивший свою жизнь этой литературе, живя для нее и ради нее. В те дни каждую его книгу Конде читал по нескольку раз, но еще чаще приезжал сюда и заглядывал в окна дома писателя, вскоре после его смерти превращенного в музей, чтобы проникнуться духом этого человека, разглядеть его среди больших и малых охотничьих трофеев, которыми он окружал себя на протяжении своей жизни.
Из всех поездок в дом Хемингуэя в те годы, упорно старавшиеся выглядеть в его глазах лучшими, с особой болью Конде вспоминал ту, что организовал со своими школьными друзьями. В его памяти сохранилось все, вплоть до мельчайших подробностей: была суббота, утро, и они договорились встретиться на лестнице перед школой. Пришли Тощий Карлос, который тогда еще был тощим; Дульсита, за которой Тощий ухаживал; Андрес, здорово игравший в бейсбол и уже мечтавший о карьере врача, но ведать не ведавший, что в один прекрасный день он решит уехать с Кубы; Кролик, помешанный на идее переписать заново историю; Кандито Рыжий с шапкой курчавых шафранных волос, пышущий здоровьем и уже тогда обладавший житейской мудростью — она подсказала ему положить в рюкзак два литра рома; и Тамара, такая красивая, что больно было на нее смотреть, — в нее к тому времени был не на шутку влюблен Марио Конде. Давние закадычные друзья стали его свитой в этом паломничестве, и он до сих пор с удовольствием вспоминал, как была изумлена красотой места Тамара, как радовался Андрес, обозревая панораму Гаваны с высоты Башни, как Кролик высказывал свое недовольство обилием охотничьих трофеев, развешанных по стенам дома, и как Рыжий поражался тому, что один человек может занимать такой огромный дом, тогда как сам он живет в невообразимой тесноте. Вспоминал он также, испытывая при этом теплую грусть, далеко не таинственное исчезновение Карлоса и Дульситы — спустя полчаса после того, как отделились от компании, они вышли из кустов, счастливые и улыбающиеся, исполнив то, что в те времена было первой заповедью их жизни: заниматься любовью, как только выпадает такая возможность. Стояло прекрасное утро, и Конде как истинный почитатель писателя бесцеремонно и назойливо усадил друзей вокруг бассейна и, пустив по кругу бутылку рома, прочел им полностью «На Биг-ривер», свой самый любимый среди всех рассказов Хемингуэя.